Выбрать главу

— Опять с огнем балуешься, чертенок! Покуришь у меня трубку, я тебе покажу, прости господи, уж это ты заслужил! Погоди у меня, я тебе ее в глотку затолкаю, коль еще раз замечу такое!

В другой раз я взбирался на скамью, тянулся на цыпочках к зеркалу — вытащить из-за него календарь и посмотреть картинки: барана, быка, рыб, близнецов, столетнего бородатого прорицателя с совою и, чуть подальше, кашляющего человека, который прижимал к груди руки: «Ох, ох, душит проклятый кашель!» (Позднее я узнал, что это была всего лишь реклама каких-то пилюль.)

Листал до тех пор, пока спереди и сзади не начинали выпадать листочки — обложка с красивым солдатом в красном мундире отвалилась уже давно, и теперь надо следить, чтобы месяцы не отрывались раньше, чем они проходят. Ну и конечно: опять по рукам, пока не покраснеют, как рак вареный.

А бывало, вытаскивал я из ящика стола маленький нож, а то и большой, и тесал им то да се — палочки, игрушки или угол стола, до тех пор, пока не ранил себе руку или пока матушка не замечала и не принималась бить. Доставалось и за то, что пить я не просил, а сам пытался налить себе из кувшина, стоявшего под столом, ну и, конечно, лил мимо или опрокидывал на себя, и растекалась по полу, и без того сырому, вода рекой.

И так далее. Возьмешь с комода чашку или печную дверцу откроешь, и оттуда угли повалятся, да и вообще за все, что только может натворить четырех-пятилетний мальчик, сейчас же получаешь на орехи.

И все-таки я любил мою ворчливую, а то и драчливую матушку. Как умела она выкручивать мой бедный носишко своими жесткими пальцами, когда он грязью зарастал, а я не хотел мыться; но той же самой рукой брала она меня с полу, поднимала с земли, сажала на колени, ласкала, стоило мне расплакаться. А я, верно, тяжелехонек был, коли уж она приговаривала:

— Ох, деточка моя, хватит, слезай, нелегок ты уже, не маленький ведь. — Но сама всегда «деточкой» называла.

Когда же она била меня за очередную проказу, я не убегал, как некоторые старшие и более проказливые мальчишки, а после озлобленной перебранки и горьких слез утыкался лицом в матушкин передник. И так это хорошо было, что она быстро успокаивалась и говорила:

— Ну, ладно, деточка моя, скажи только, не будешь больше проказничать? И не проказничай, тогда мама всегда тебя будет любить.

Матушка моя, как я сказал, была еще для меня источником власти и силы, воплощением ума и справедливости. Она раздавала хлеб, а если я очень просил, мазала его жиром. Она замешивала хлеб и пекла, она стирала и готовила, она носила воду, по два кувшина зараз, ходила в лавку или на базар за покупками, она всегда знала, где хранятся эти загадочные деньги, если они водились, и она же, встав на стульчик, доставала спрятанный под навесом ключ. Правда, захаживали к нам и другие женщины — и смешливые молодухи в светлых платьях, и пожилые тоже, в неизменных синих передниках и черных платках, но тогда я еще особого различия в них не замечал. Одна была широкая, как печь, а другая тощая, сгорбленная, нос крючком, и рот провалившийся и в морщинах. И вот моя всемогущая матушка была для этих пожилых женщин невестушка, молодка, и обращались они к ней: «Послушай, дочка», «Эржи», «душенька», «голубушка». Из старух нравилась мне только бабушка, остальных я не любил. Молодых привечал больше, потому что и они меня любили. Только не мог выносить их вечные тисканья и лизанья, потому что чувствовал себя уже большим — пусть себе целуют маленькую Бёжике, которая, сидя в колыбели, или плачет, или сосет палец.

Над матерью признавал я только власть отца. Потому что видел, что тот большой мешок с мукой или пшеницей, который матушка не могла с места сдвинуть, чтобы освободить проход кошке за мышью, проевшей мешок, и струилась теперь на землю дорогая золотая пшеница или мелко молотая белая мука, — тот мешок отец одним рывком отодвинул в сторону. Видел и то, как кривой пень акации, с которым матушка никак не могла справиться, хоть и набила себе топорищем кровавые мозоли, разлетелся под колуном отца на мелкие кусочки. Видел, что мой отец такой сильный, что запросто поднимает матушку в воздух, как матушка меня. Матушка тогда смеялась и кричала:

— Отпусти же, сумасшедший! — и отталкивала его от себя. — Нет у меня времени с тобою баловаться!

Однажды зимой матушка моя стояла перед печкой в сенях и топила — то ли холодно было, то ли варить что-то собралась. Огонь из печки зарницей освещал ее лицо, и любо было смотреть, как в черных глазах ее на пламенно-золотистом лице вспыхивали жаровые угольки. В такие минуты отец — если бывал дома — подходил к ней и ласково гладил ее или обнимал. Я начинал немножко ревновать, зарывался с другой стороны в ее юбку, и была эта юбка огненно теплой от печного пламени.