Выбрать главу

Меня повезли в Мариинский театр на оперу «Жизнь за царя», как назывался тогда «Иван Сусанин» Глинки. Ею традиционно открывались театральные сезоны на императорской сцене — тем более должна была ее музыка, воспринимаемая тогда как гимн русской монархии, апофеоз триединству «вера, царь, отечество», прозвучать в такие знаменательные для династии дни.

И нельзя было, разумеется, вообразить для этой придворной оперы, да еще в исключительном исполнении — пели Нежданова, Шаляпин, Собинов, — более подходящего обрамления, чем сцена императорского Мариинского театра с ложами и партером, заполненными петербургской знатью, сановниками, генералитетом, дипломатами. Министерство двора рассылало приглашения на представление, приуроченное ко дню восшествия на престол Михаила Федоровича, первого Романова. Нужды нет, что праздновалась фикция, трехсотлетие давно прервавшейся династии, о чем, разумеется, знала вся Россия, почитавшая линию Романовых закончившейся на дочери Петра Елизавете. Но такова сила легенд, если их внушать достаточно последовательно: их принимают и им подчиняются, не вникая.

В царской ложе — Николай II с семьей. Кресла и ярусы заполнили парадные мундиры и придворные платья. Оркестр бессчетно исполняет «Боже царя храни». Овации, крики «ура»… Царь, царица и великие княжны, не переставая, кланяются на все стороны. Несутся, со сцены голоса хора и музыка, славящие православного самодержца, выливаются в сверкающий зал. В ту минуту все верят — перед ними праправнук царя, за которого Сусанин отдал жизнь!

Нечего говорить, какими восхищенными глазами смотрел я — тринадцатилетний мальчик — на весь этот блеск, на всю эту мишуру, как западали в душу музыка, гимн, блистательно-праздничная атмосфера. Мне запомнился старый военный, стоявший в проходе партера возле ложи бенуара, где я сидел. Отвернувшись от сцены, он с побагровевшим от натуги и залитым слезами лицом неистово громко, отчаянно кричал «ура», воззрившись остановившимися глазами на царскую ложу. Антракт кончился, дирижер уже поднял палочку, кругом зашикали, а старый полковник продолжал стоя тянуть в затихшем зале свое хриплое «у-р-р-а-а». Впрочем, и дамы в ложах то и дело подносили к глазам надушенные платки, смахивая слезы умиления и восторга.

Нет, ничто тогда в гремящем, пахнущем духами, сверкающем драгоценными камнями и золотом праздничном зале Мариинского императорского театра не предвещало, что за этим пышным апофеозом последует очень скоро крушение. Ни одна душа не могла тогда расслышать в несшемся со сцены перезвоне московских соборных колоколов ударов, отбивавших последние часы российской монархии!

* * *

Время понемногу открывало мне глаза на иную жизнь, резко отличную от мира представлений, почерпнутых из старомодного воспитания и оранжерейной среды, в которой я рос.

У меня, кстати сказать, до сих пор не вполне выветрилась обида на моих воспитателей: нормы детской комнаты довлели мне значительно дольше, чем большинству сверстников. Выбор товарищей, хождение в театр и в гости и особенно чтение очень долго находились под строгим домашним контролем. Меня, обряженного в штанишки и чулки, гувернантка провожала в школу, а одноклассники мои уже носили пиджаки и крахмальные воротники с галстуками, многие курили тайком. И кое-кто хвастал посещением таинственного для меня «Павильона де Пари» — заурядного шантанчика на Садовой улице в доме Шувалова, и сейчас украшающего улицу своими тремя легкими портиками с колоннами.

Как-то на большой перемене меня подозвал к себе наш классный наставник, математик Иван Никифорович, кстати, не слишком наторевший в своем предмете и потому недолюбливавший и втайне побаивавшийся наших двух-трех учеников, умевших поставить его в тупик каверзным вопросом или просьбой решить трудное уравнение. Был он какой-то весь рыхлый и белый, с пухлыми мягкими руками и внушительным свислым носом. Прогуливаясь со мной сторонкой по рекреационному двору, Иван Никифорович стал расспрашивать о моих вкусах и увлечениях. Выяснив, что я более всего зачитываюсь историческими повестями Авенариуса, Разина, Мордовцева, Данилевского, посоветовал читать про более близкие времена и предложил для начала книги о декабристах.