Выбрать главу

Зато здесь, на задах, говорили громко, азартно, спорили и завирались. Народ тут грудился самый разный. Деликатный, больше прислушивавшийся к чужим высказываниям педагог или врач в теплом пальто с бархатным воротником и интеллигентском пенсне; два бородатых мужика в шинелях — те самые ратники второго разряда, которым в казарме ежечасно грезились травянистые луга, оставшиеся некошеными, полоска родной пашни, беспомощное семейство; степенный старик с бакенбардами, смахивающий одновременно на сенатора и на дворецкого; студент в заношенной шинели, горячащийся больше всех. Общим вниманием завладел невзрачный длинноносый тщедушный человечек в пальто до пят. Вытертый меховой воротник шалью открывал скатавшийся шерстяной, очень заношенный шарф. Показался мне человечек с первого взгляда кутейником. Однако речи его, да и произношение, выдававшее одессита, противоречили такому заключению. Тихий голос его и сдержанность как бы подчеркивали непомерное внутреннее бурление.

— Дураки и слушают, — клокотал он с презрением и злобой. — Ну чего он там несет?! «Народ», «святая отчизна», «беспощадный враг»… Это ему, помещику, да его брату фабриканту немец — враг. А рабочим и крестьянам он никакой не враг. Такие же в Германии трудящиеся с мозолистыми руками: им нашего не нужно, а мы ихнего не хотим. Нам свое отдай! Подумаешь — «завоевания»… У помещиков и капиталистов свое отобрать — вот что народу нужно! Да буржуи разве отдадут? Им все себе да себе, чтоб на них все работали, капиталы росли. На языке — «солдатушки», «братья-хрестьяне», а норовят только крепче к рукам прибрать. Чего этих волков слушать? Они это сейчас струхнули, мягко стелют, рядятся в овечьи шкуры. Надо за теми идти, кто действительно за рабочий класс, за бедноту. Кто землю крестьянам отдаст, от помещиков всю отберет и поделит. Царя спихнули, и этих надо к ногтю — вот тогда народ вздохнет…

Солдаты слушали завороженно.

— Это кто ж такие, разрешите вас спросить, могут собственность отнять? — впился в говорившего бархатный воротник.

— Объявятся, не торопитесь! — бросил тот в его сторону. — Думаете — у вас теперь руки развязаны народ грабить? — вдруг приступил он к нему. Воротник съежился и отошел. — С буржуями сполна разочтемся, не беспокойтесь! Вам что, война до победного нужна? Так ступайте и сами воюйте, а мы по домам разойдемся да помещиков из усадеб повытрясем. А землю отдадим тем, кто на ней трудится.

Теперь уже все слушали незнакомца. Он приобрел неожиданную силу, и слова его — вес. Он бросал одну за другой фразы, попадавшие как раз в цель, отвечавшие тому, чего кровно хотелось обоим ратникам, солдатам — всем до одного расейским крестьянам.

Я окинул море голов вокруг, блестевшие над ними штыки, посмотрел в сторону трибуны. Родзянко сменил другой оратор, — может, Милюков или Керенский, Церетели, Чхеидзе. Не все ли равно? Разве их будут так слушать, как того напористого, устремленного человечка, уже затерявшегося в толпе? Это — господа, белоручки, и тут такой разрыв, такое непонимание. Веками углублявшаяся пропасть. Не долететь через нее никаким словам…

В эту минуту мне что-то, быть может, и открылось. Во всяком случае, я почувствовал: конец моему благополучному и бестревожному существованию. Отныне в жизнь вторгалось новое, грозное и пока неведомое мне, что уже не даст спокойно остаться в стороне. И еще сделалось мне очевидным, что враждебность всколыхнувшейся стихии направлена и против меня.

* * *

Труба оглушительно играет зорю. Крепкий юношеский сон резко обрывается. Сознание возвращается сразу, и я с унынием думаю о предстоящем дне — с дерганьем и муштрой, которыми заглушают всеобщую встревоженность. Вокруг наигранно молодцевато или неподдельно весело вскакивают с коек такие же юнцы, как я, спеша натягивают галифе, обуваются и, обнаженные по пояс, бегут из дортуара в умывалку. Смех, сальности, шум. У крайней койки юнкер старшего курса Баградзе уже впился в «зверя» — первокурсника Ушакова. Усевшись на краю стола и болтая безупречно обутыми ногами, Баградзе методично отсчитывает: «Тридцать семь… Тридцать восемь…» — пока тот порывисто и глубоко перед ним приседает. У Ушакова — оттопыренные уши, большой губастый рот и неистребимо штатский облик, что и побуждает «господ корнетов» его цукать не покладая рук: надо же привить ему отменную выправку и дух питомцев «славной тверской легкоконной школы»! На багрово-красном от напряжения лице «зверя» — вымученная улыбка. Глаза испуганные, и он еще не вполне очнулся от сна. Я стараюсь пройти мимо так, чтобы не встретиться взглядом с товарищем.