И пуще всего стереглись навести на свой след власти. При малейшей тревоге снимались с места и уходили дальше, еще выше по заломленным упавшими деревьями, укрытым зарослями ручьям и речкам, забирались в самое что ни на есть лешачье сторожьё.
Завелись у скитников связные, пробиравшиеся осмотрительнее самого чуткого зверя к верным людям на далеких заимках и в селах за необходимым запасом: солью, свинцом, порохом, крюками для самоловов, пилами, всяким инструментом. Отдавали за них беличьи шелковые шкурки, глянцевитый мех выдр, драгоценных соболей. И так жили долгими годами, старились и умирали. И подрастали дети, не зная иной жизни, как на своем таежном островке, спасенные от соблазнов мира, ставшего добычей сатаны.
Искали укрытия в тайге и остатки разгромленных белых отрядов, те, кто не надеялся уцелеть, сдавшись на милость победителя. Они надеялись отсидеться в лесу, пока не развалится новая власть. Но время шло. Остывал накал борьбы. Улегшиеся страсти уступали место трезвому суждению. Из тайги стали понемногу выходить «беляки» разных калибров и сдаваться властям. Да и кержаки из менее упорных бросали свои лесные логова, отчаявшись когда-либо в них спастись.
Алексей Васильевич провел в тундре более двух лет, пока разыскавшей его сестре не удалось дать ему знать, что зауряд-врачу, мобилизованному в белую армию, не угрожают никакие кары, если он и объявится.
— В жизни «детей природы» есть своя прелесть, — вспоминал вчерашний таежный Робинзон. — Меня, полумертвого, подобрала семья остяка, дала место у своего очага. И стал он мне ближе брата… В те поры я кочевал с ним по Пясине, на Таймыре. Но вот — осточертело заячье житье, положение беглого. Все казалось, будто настоящая жизнь бежит мимо, вершится вдали. И я решил: будь что будет — послушаться сестры. Отдал свой чум, оленей остяку, простился с ним и поплыл на своей берестяной лодке навстречу судьбе… Что ждало меня? За длинный путь — был я за Полярным кругом и плыл по порожистой Бакланихе — вспоминал свою жизнь, оставленных остяков. И дал зарок: если доведется самому выбирать дальше — непременно вернусь! Что за люди — простые, доверчивые, а как гостеприимны — и не опишешь! За все два года, что я прожил с ними, никто не захотел знать обо мне больше, чем я сам рассказывал…
Сестра оказалась права: все обошлось. Меня, после проверки, отпустили на все четыре стороны. Теперь я снова в тундре — командую там медпунктом. Ведь я без пяти минут врач — на войну, еще ту, германскую, пошел с четвертого курса медицинского института. Там, у остяков, и моя семья.
Когда человек молод, разочарования, обиды лишь ненадолго подавляют чувства и желания. Любе было двадцать лет, и она полюбила. Характер цельный и честный, она не стала играть со своим влечением, уверившись во мне, — тянуть с окончательным решением.
Свою любимицу Анна Васильевна поместила в комнате, некогда устроенной ее родителями для своей подросшей дочери. Все в ней говорило о старомодной заботливости и внимании к девичьим вкусам. Были тут низкие кресла возле рабочего столика, лампа с шелковым абажуром, светлые занавески в крупных ярких цветах, туалетный стол с большим зеркалом. За ширмой с вышитыми шерстью по канве пасторальными сценами — столик с подсвечником и умывальник с фаянсовыми принадлежностями, перед кроватью с коваными спинками — ночной коврик. Шло это все Любе как нельзя больше и волшебно переносило меня в мир моей юности, далекой нынешних тревог.
Вечерами мы все собирались у Анны Васильевны вокруг самовара. Тетя Глаша уютно хозяйничала, шли неторопливые разговоры, радушие обстановки располагало засиживаться, и наши беседы затягивались, когда уже смолкал окончательно заглохший самовар и задремавшая тетя Глаша, вдруг спохватившись, поднимала голову, всех нас оглядывала сонным оком:
— Вы как хотите, а я пойду!
Стал и я теперь с нетерпением ждать, когда все разойдутся по своим комнатам. Юра забирался к Алексею Васильевичу, с которым они засиживались допоздна. Выждав некоторое время, я тихо спускался по лестнице, и легкий скрип ступеней, казалось мне, наполнял весь дом. У Любиной двери я замирал, ожидая ответа на свой стук… Она обычно сидела за шитьем, я усаживался в низкое кресло напротив.
В свою светелку я возвращался все позднее и позднее. Случалось мне разминуться в сенях с тетей Глашей, занятой самоваром. Нечего говорить, что отношения наши с Любой сделались для обитателей дома секретом полишинеля.