Наконец Алка решает, что ей пора вставать, стремительно выскакивает из-под одеяла в кое-как надетом платье, растрепанная, и опрометью убегает в кухню. Она и все делает так — порывисто, с маху. И за пяльцами у нее глаза блестят и игла ходит в руке, точно она идет приступом на набросанные по полотну рисунки.
Она появилась на заимке совсем недавно: вдруг решив, что ей непременно надо жить с одинокими стариками, она распростилась с людным поселком лесорубов, в котором только что начала работать в больнице, и перевелась в нашу глушь, где всего шесть дворов и горстка доярок и скотников круглый год колотятся вокруг трех длиннющих скотных дворов.
Алка прибила к двери медпункта заимки вывеску, разложила по полкам шкафчика привезенные с собой порошки, стол застелила новенькой клеенкой и стала ждать пациентов. Но на заимке людей, охочих до лечения, не оказалось, девушка принялась вышивать и рьяно сколачивать самодеятельность. Она увлеклась художественным чтением и стала всех тормошить, чтобы ходили ее слушать, даже бабушку не оставляла в покое, и та, ворча и радуясь одновременно, собиралась и, бросив все домашние дела, шла на чтения внучки в клуб — закуток, отгороженный от помещения медпункта выбеленной на совесть дощатой перегородкой и нескупо убранной кумачом.
Алка выбегает из кухни в пальто и платке, достает что-то с этажерки.
— Ты, никак, снова без завтрака уходишь, Алка! Бабушка будет недовольна.
— Чего она меня не подождала!
Хлопает тяжелая дверь — Алки и след простыл, должно быть — надолго.
Я не сразу разглядел за строптивостью Алки, иногда изрядно тормошившей стариков, особенно бабушку, ее сильной к ним любви и привязанности. Она словно нарочно прятала свои чувства за резкими выходками и наружной непокорностью. Алка, несомненно, тосковала по оставленной жизни, может быть, жалела о перемене, но не мыслила оставить стариков, осиротевших после смерти жившей с ними вдовой дочери, Алкиной матери. Арине Григорьевне случалось заставать внучку в слезах, она допытывалась у нее, о чем она плачет, но только и могла дождаться, что «отстань, бабка, тебя не касается!».
В доме никого нет — весенний день всех вывел на улицу, и я тоже не могу усидеть — уж больно там сейчас празднично, ярко, звонко! Пойду, что ли, помогу бабке разыскать Алексея Прокофьевича.
Дом Высотиных стоит над крутым береговым обрывом. Енисей могучим коленом огибает высокий мыс, на котором тесно сгрудились избы и скотные дворы колхозной заимки.
Реку все еще скрывают клубы непроницаемого тумана, но наверху он уже разошелся и позволяет разглядеть берег с валом из огромных льдин, вытолкнутых сюда первым напором воды. Эти льды кое-где поблескивают в пробившихся наконец до земли лучах солнца. Над головой светло и чисто голубеет ясное сибирское небо, еще не знающее нашего дыма и копоти.
А потом подул легкий ветер, и, как по волшебству, раскрылась величавая река, отражающая в своем подвижно застывшем зеркале синеву небесного простора, трепетное сверкание ярких лучей солнца. Туман исчез, будто взвился занавес, — четко видны теперь ели в опушке правобережной тайги, окутанные неуловимо зеленым пухом тальники противоположного берега и за ними — синь и невыносимая для глаз ослепительная белизна снега на лугах.
Поток льда на Енисее то густеет, то становится реже; вся река усеяна множеством уток. Им раздолье! Одни сидят на льдинах, охорашиваются или сладко спят со спрятанной под крылом головой, другие темными точками шныряют и плещутся в промежутках чистой воды, иные, дружно разбрасывая сверкающие брызги, взлетают и где-нибудь вновь стремительно опускаются на воду, густые стаи со свистом проносятся у самого берега. Утки крякают на все лады, кричат, стонут и свистят. Над рекой немолчный гомон — ее всю населил птичий гам и возня. Заунывными кажутся громкие вопли пролетающих чаек — они медленно и по-совиному бесшумно машут седыми крыльями.
Оказалось, что Алексей Прокофьевич ушел довольно далеко от своего дома вверх по реке, туда, где она подобралась к самому подножию яра, и остановился над обрывом. Его неподвижная фигура, худая и высокая несмотря на сутулость, четко вырисовывается на светлом, залитом солнцем небе. Старик, щурясь, пристально глядит на широкую реку. Он обнажил голову и подставляет ее ласковому ветерку и солнцу. Меховая шапка у него в руке, и похоже, что Алексей Прокофьевич пришел поклониться своей реке и прислушивается к ее голосам: седой Енисей может наверняка вести со старым рыбаком особые сокровенные речи, для посторонних невнятные.