Потом меня переманил к себе жить в отдельную горенку старый охотник Иван Елипсипьевич, с которым пришлось одну осень вместе промышлять ондатр. У него был обширный — по многочисленной семье — старинный дом, и под высокой крышей просторного двора теснились стайка, крохотная баня, укладки и чуланчики, в промежутках между которыми стояли поленницы дров. Хранилось во дворе пропасть всякого добра: с переводов свисали сети и другие рыболовные снасти, ржавели по стенам связки капканов, сохли подвешенные повыше — чтобы не достали собаки — распяленные шкуры и кожи. Немало тут было и вышедшей из употребления деревянной крестьянской утвари — тяжеленных ступ, квашней, блюд в трещинах, остатков сбруи, ящичков со старыми распрямленными гвоздями и всякими железинами, пучков высохших прутьев тальника, из которых хозяин так и не удосужился сплести корзину или вершу. Иван Елипсипьевич частенько рылся во всех этих запасах, не всегда, как я замечал, успевая в своем намерении отыскать нужное. Никто из семьи, кроме него, ко всему этому не притрагивался.
Жить мне тут было на редкость легко: дружные между собой, стар и мал в этой семье словно переносили на свои отношения с постояльцем привычные терпимость и добродушие. От хозяйской половины отделяла меня бревенчатая стена, был у меня свой отдельный ход, свой рукомойник, лежанка с плитой, стол с ящиком и деревянная кровать, так что хозяйничать я мог в узкой своей и длинной комнате об одно окно по-своему, и это куда как тешило на первых порах после чуланчика с жидкой переборкой и ситцевой занавески в дверном проеме. Здесь я уже мог полноправно растворить дверь перед гостем…
Сделался я к тому времени заправским таежником, плотничье свое ремесло забросил и только от случая к случаю выполнял небольшие «подрядные» работы, поручаемые мне все тем же братом прежней хозяйки, когда приманивало упование на льготные расценки. Теперь более всего времени я проводил на реке и озерах, с осени до глубокого снега кочевал по тайге, и на тот же оборудованный мною прилавок «Рыбкоопа» выкладывал приемщику пачки добытых шкурок белки и ондатры. Завелись отличная лайка и долбленка, сделанная по специальному заказу, — она хранилась под навесом у Ивана Елипсипьевича. Ходил в мягких ичигах, и висел у меня на поясе острый, как бритва, охотничий нож в самодельных деревянных ножнах. Даже походку я усвоил особую, таежную — мягкую и неторопливую.
Однако в одном сильно грешил против охотницких сибирских обычаев: свою собаку баловал, приучил к ласке и даже позволял ей в сильную стужу ночевать в своей натопленной комнате. Да и днем она частенько забегала ко мне и любила дремать, стоя возле моего стула, уткнувшись острой мордочкой в колени. Все это немало дивило моего хозяина, собаки которого жили на полудиком положении, как принято во всех приенисейских селах: их редко прикармливают, разве перед промыслом, не пускают в дом и уж, конечно, никогда не ласкают.
Иван Елипсипьевич и его домашние поглядывали на мои чудачества, благодушно посмеиваясь и подшучивая над моей возней с собакой, не подобающей серьезному таежнику. У сибирских промышленников это черствое отношение к собакам и непонимание, как это к ним привязываются и старого заслуженного пса превращают в члена семьи, тогда как здесь чуть износившуюся собаку безжалостно душат на мохнашки, сочетаются с безоговорочным признанием их заслуг на промысле. Таежник с гордостью расскажет о бесстрашии своего пса, выручившего в опасную минуту, о его самоотверженности, не постоит за ценой, лишь бы обзавестись хорошей собакой, а обращается с ней равнодушнее, чем с неодушевленным орудием, спрашивает с нее круто, не давая ничего взамен, и мы, европейские охотники, на его мерку неуместно сентиментальны.
…Месяцы оседлой жизни в селе — с января по май — были временем свободным от промысловых забот, и тут крепли или, наоборот, вовсе иссякали многочисленные знакомства, какие поневоле заводятся в отдаленном поселке, где за редкость новые лица. Находилось, с кем коротать длинные и темные зимние вечера, особенно уютные, когда за стеной трескучий мороз, четкие тени на сугробах, облитых лунным светом, не то злая метель мечет в окна горсти колючего снега, а в помещении — рассеянное самодельным абажуром нерезкое освещение, приятное тепло натопленной дровами горницы и на столе — чашка с крепким чаем.
Нас было несколько человек, полюбивших дом гостеприимного хирурга местной больницы, и едва ли не всякий вечер мы собирались у него. Сойдясь, мы обменивались негромкими местными новостями; хозяин наш, Михаил Васильевич Румянцев, оказывался всегда осведомленнее всех: всякое происшествие скорее всего узнавалось в больнице. Мы первыми слышали о каждом новорожденном ярцевце, иногда по недомолвкам Михаила Васильевича догадывались, что на него наседали гражданки, не желавшие рожать. Врач старой школы, он им не потворствовал.