Выбрать главу

Местная хроника, включая сведения об успехах рыбаков — предмете для всякого енисейца первостатейном, — быстро исчерпывалась. Заводился разговор на всевозможные темы, из тех, что легко налаживается между людьми, разными по вкусам и кругу интересов, но сближенными некоей общностью судьбы. Малый наш кружок составлял народ приезжий, осевший здесь в разное время и почему-либо застрявший, в прошлом же порядочно поскитавшийся по белу свету. Притом двое из нас были петербуржцами коренными, а хозяин наш и его друг — юрист, не утративший обхождения столичного адвоката, — учились в тамошнем университете. Вот и было у нас всех о чем общем вспоминать, что было знакомо и дорого.

Любой человек, делясь своим прошлым, любит останавливаться на его «героических» страницах, где, как ему кажется, ярче всего проявились заложенные в нем дарования и возможности. Михаил Васильевич более всего вспоминал свои протестантские настроения в студенческие годы, приведшие к исключению его с четвертого курса университета. Свой диплом врача он получил уже в Киевском университете и, после недолгого периода службы в захудалом земстве — того требовали идеалы! — отправился в качестве полкового доктора на поля сражений в Галицию с армией генерала Брусилова. Оттуда привязанность Михаила Васильевича к лошадям: он не проходил мимо водовозки, чтобы ее не погладить и не оделить сахаром или хлебом (по тогдашнему времени — расточительство, за которое слегка выговаривала ему жена, милая Мария Станиславовна!), какими нагружал на этот случай карманы; всегда, прежде чем усесться в увозившие его на далекую заимку к больному сани, проверял — как запряжена лошадь, а больничную конюшню обходил, как и свои палаты, — каждый день. И без конца мог рассказывать про достоинства своей милой верной Дэзи — рыжей статной красавицы с проточиной, в белых чулках, — полукровке, верхом на которой он более двух лет колесил по фронтовым дорогам. «Проделал на ней всю войну», — не без гордости заключал Михаил Васильевич.

Николай Антонович, приятель и сверстник Румянцева, человек сугубо штатский и лишенный возможности занять нас красочными рассказами о походах кавалерии и боевых тревогах, чуть снисходительно делился обстоятельствами своей чиновничьей карьеры судейского, считая возможным, при исключительной правдивости, прибавить себе для важности лишний чин или два табели о рангах, почитая, что люди помоложе не разберутся. Правда, в товарищи прокурора он производил себя лишь после нескольких рюмок водки, налитых ему сердобольной рукой хозяйки, уступившей его деликатным намекам: он жаловался на холод, зябко потирал руки, уверял, что чай не согревает… При довольно сухом облике — строгом, чисто выбритом узком лице с глубокими морщинами и уныло выдающимся мягким и крупным носом, голом черепе, — при некоторой напускной чопорности, был это человек удивительно незлобивый, доверчивый и доступный. Располагая временем — должность юрисконсульта леспромхоза вряд ли занимала его много, — он с упоением занимался «изо», как величал свое писание пейзажей и натюрмортов маслом и акварелью. Изредка ему удавалось сбыть свои произведения в клуб или столовую, и он ходил тогда в праздничном настроении. Обычно же он оделял ими приятелей и знакомых, украшавших его дарами свои по-сибирски скуповато убранные горницы. Посмеиваясь над собой, он перечислял все написанные и размалеванные им в Ярцеве вывески, уверяя, что ходит мимо, озирая их не без тщеславного удовлетворения.

К старшему поколению нашего кружка принадлежал, вместе с хозяином и Николаем Антоновичем, и московский композитор Николай Николаевич, видимо скучавший без хорошего инструмента и несколько тяготившийся своими занятиями с детьми в школе и в кружке при клубе. Тем горячее пускался он в рассказы о своих артистических выступлениях и толковал о любимых музыкантах. Считая нас заведомыми профанами в музыке, он не слишком терпеливо относился к нашим мнениям и вкусам, нападал на них яростно и свысока, как учитель, опровергающий умничающих школьников. Но бывал притом блистателен и интересен, хотя и нелогичен. Мы слушали его, «развесив уши», про себя сознавая его неправоту.

В пылу этих стычек я выжидательно поглядывал на своего земляка — Владимира Георгиевича Бера, тогда еще не старого ленинградского ученого-ботаника, посвятившего годы составлению флористического атласа поймы Енисея и странствовавшего по ней от весны до поздней осени. Был он, кроме того, тонкий знаток музыки и отличный виолончелист, и мне, попросту говоря, хотелось, чтобы он осадил занесшегося, честившего нас невеждами, способными разобраться разве что в оттенках барабанной дроби, пылкого Николая Николаевича, явно путавшегося в собственных доводах. Однако Бер кивал мне незаметно, а потом, по дороге домой, объяснял, что было бы жестоко не дать Николаю Николаевичу уйти к себе без ощущения превосходства и непогрешимости в музыкальных вопросах: