Выбрать главу

Однако эти прогулки с Бером ценил не один я, но и самая очаровательная и строгая жительница Ярцева Зульфи Ибрагимова, из старинной татарской семьи, в очень давние времена осевшей на Енисее. Отец ее служил в банке. Сама Зульфи — на той же опытной станции, что и Владимир Георгиевич. Была она очень юна и обладала той дикой степной прелестью, с какой привычно сливается представление о женщинах Востока: яркая и смуглая, гибкая, с горячими темными глазами, легкими плавными движениями. Совершенно очевидно, что задача просветить миловидную сослуживицу не показалась обременительной моему другу, как не нуждается в пояснении мое постепенное отлучение от ботанических бесед под открытым небом. Да и ко мне Владимир Георгиевич стал заглядывать реже.

А потом, когда роман их перестал быть секретом, схлынула первая истерическая волна сплетен и пересудов, притупилось жало осуждений замужней женщины, порвавшей с мужем из-за пришельца, годящегося по возрасту ей в отцы и кое-как сводящего концы на скудной зарплате, Зульфи и Владимир Георгиевич стали появляться вместе: поздним вечером, в сливающих очертания сумерках, когда уставали выглядывать в окошко и убирались с лавок в палисадниках и самые неистовые любительницы посудачить. Они подолгу засиживались у меня, мы теряли счет выпитым чайникам, теша с Владимиром Георгиевичем свое пристрастие к заваренному и поданному по всем канонам чаю, тем более что хозяйничание Зульфи вносило свежий и отрадный штрих в холостяцкий наш, давно прискучивший обиход. Ее заботы волшебно сказывались и на облике моего друга, выглядевшего теперь ухоженным. Но главное — он как бы воспрянул, смотрел увереннее и оживленнее, как всегда бывает с мужчиной в присутствии любимой женщины, если она следит за ним с ревнивой настороженностью, опасаясь подметить в словах его, любом движении, интонациях или взгляде что-либо на йоту ниже возвышенного представления, у нее составившегося, того идеала, который она в нем для себя открыла.

Мне нравилось незаметно следить за Зульфи, поглощенно слушавшей рассказы Бера. В темных глазах настороженность, ожидание — всякое утверждение его и мысль должны были отвечать ее уверенности в правильности сделанного ею выбора: он самый умный, благородный, добрый и справедливый человек, какой может быть. И порой глаза ее заволакивались нежными тенями, выражали такую сердечную признательность, что я радовался за своего друга. Внимание его конфузило, он чуть терялся и делался сам удивительно привлекателен… Так некрасивый и очень немолодой человек, неуклюжий, старомодно одетый, привязал к себе обольстительную и своенравную молоденькую женщину, знающую цену своему обаянию.

О чем мы разговаривали? Да бог мой — обо всем! О книгах и прошлом, музыке и природе, о дорогом и ненавистном, пережитом и ожидаемом. Мнение и точка зрения открывали человека. Я думаю, именно то, что открыла Зульфи в Бере за его несколько чудаковатым обликом чеховского помещика и несносными замашками старого холостяка, и сделало его таким для нее дорогим и привязало на всю жизнь. Совестлив он был и деликатен не по обстоятельствам, отзывчив, а любимую, уж конечно, возносил на пьедестал. И еще был он для Зульфи, не знавшей ничего, кроме ярцевской своей жизни, и лишь пристрастием к чтению раздвинувшей неширокие горизонты, открытые ей десятилеткой, человеком из иного мира — незнакомого и прекрасного.

Они прощались со мной и уходили, а я, проводив их за околицу, долго смотрел им вслед, вспоминая, как Зульфи напоследок заботилась, чтобы Бер повязал шарф, поправляла ему воротник пальто, пока он, кряхтя и опираясь о стенку, надевал калоши, с которыми не расставался две трети года… Он был и ее ребенком, этот рано сдавший, грузноватый, неловкий и нерасторопный, одинокий и тоскующий человек…

…Как тяжко прокатился по моим воспоминаниям каток времени! Не осталось в живых почти никого, с кем бок о бок прожил я те далекие годы. Но людская память цепка, и вот ныне, спустя два десятка лет, я слушаю в Ярцеве рассказы о чудесном докторе «нашем Михаиле Васильевиче». Памятник в сердцах людей от времени не осыпается и не тускнеет, а становится внушительнее и краше, ибо сделанное умершим и запомнившееся кажется недостаточно ярким, чтобы произвести достаточное впечатление на не знавших его, и жизнь его расцвечивают, она обрастает живописными и драматическими чертами… Ярцевцам необходимо, чтобы их Румянцев был непременно знаменитым доктором, легендарно прозорливым и смелым хирургом, за которым то и дело присылали самолет, и он во всех концах России спасал от смерти больных!