Ахилл замолчал. Но, не слыша ответа, добавил:
— Но всего ближе мне в твоей славе — страданье.
И снова умолк. Бег сквозь бег, темнота в темноте и безмолвье в безмолвье.
— Я знаю страданье, — послышалось от Ахиллеса.
— Не меньше, чем правила битвы. И страданье твое воспето не меньше, чем воина слава. Твой безудержный гнев соперничал с волей богов, когда Агамемнон забрал у тебя твою Брисеиду. Ты страдал, потому что ее ты любил?
— Нет. Страдал от стыда. Агамемнон унизил меня. Моя гордость страдала. Он был царь — и я царь. Он был воин — я более сильный. А он взял себе то, что было моим. Отобрал от достоинств моих часть богатства. Вот что разбудило мой гнев.
— Объясни мне другое. Когда появился в шатре твоем старый Приам и стал умолять, чтоб ты отдал за выкуп тело его убитого сына, — почему стал ты плакать? Какое тебе было дело до убитого горем отца? Почему ты страдал? Ты бы должен был наслаждаться, видя горе его, ведь, убив его сына, убил ты врага — убийцу Патрокла.
— «Вспомни отца своего, Ахиллес», — вот с чего начал Приам. И этим задел мое сердце. Никогда я не мог без страданий ни думать, ни слушать слов об отце. Он был моя вечная рана в груди, и Приам этой раны коснулся. Мать ушла от отца, я был отдан Хирону. Я в младенчестве был сиротой. И потом, когда вырос, как я страдал, как я мучился тайной своей — рожденьем на свет Ахиллеса, бессмертного и человека.
— Я это пережил все. И тоже страдал. Мы в этом одно, Ахиллес.
— Ты разве теперь догадался?
— О чем?
— Мы одно. Я с тобой и в тебе. И в твоем был отце, и он был Ахиллесом. В нем, в тебе моего остается бессмертия доля. Смертны вы. Но в вас Ахиллес. И, значит, со мною мои в вас вселились боги. Ты есть и пребудешь со мной: в бессмертии — смертен и в смерти — бессмертный. То дар олимпийцев отцу твоему и тебе.
Бег и бег. Тьма и тьма. Смерть, рожденье, бессмертье. Нет времени, есть бесконечность.
— За что этот дар?
— За то, что продлили мое, то, что боги во мне не продлили.
— Ты о чем, Ахиллес?
— Я о музыке,
— Музыке?
— Да. Чему обучал меня мудрый Хирон? Почитанью всесильного Зевса прежде другого. Почитанью родителей. Справедливости, благоразумию. Занятьям, присущим мужу: охоте, владенью оружьем, езде на коне. От него научился я врачеванию, и умел я лечить хорошо и болезни, и раны. Я в ученье был легок, понятлив и быстр. Но особенной радостью наполнялся, когда он учил меня петь, когда в руки давал мне кифару и лиру. Имя было мое Лигерон, как будто я с лирой родился и должен был жить для нее. Почему изменила решенье Судьба? Почему передумали боги? Для чего мне судили стать воином самым сильнейшим и забыли о том, что рожден я для лиры? Вот еще одна тайна рожденья и детства героя. Знал, наверно, об этом Хирон. Это он, зная волю богов, отобрал мое первое имя, так и стал Ахиллесом я, не Лигероном. Мне забыть предстояло о пенье, о кифаре, о Лире, о Музе. Но я не забывал. Что же сделали боги? Их жестокость нередко бывала сверх меры. Аполлон — музыкант, обладатель кифары Гермеса, предводитель всех муз, кто бы мог быть учитель мой и покровитель, — на меня обратил свой божественный гнев, помогать стал врагам Ахиллеса, он меня и убил своею стрелой. И тебе, лишь тебе я скажу, почему.
— Почему?
— Ты знаешь о Марсии?
— Да. Аполлон содрал с него кожу.
— Слишком тот хорошо овладел своей флейтой. Аполлон ревновал, вот в чем дело. Он бы кожу содрал и с меня, если б я оставался, как был, Лигероном. Но был замысел Зевса другим — сделать воином Ахиллеса. Аполлону оставил он помнить, что я Лигерон, и оставил лишить меня жизни. Ревность, ревность убила меня, Аполлон ревновал меня к дару, который во мне от рожденья.
— Однако ты не забыл свою лиру и пенье.
— Как я любил и петь, и играть! И какое страданье входило мне в сердце оттого, что мне не дано было в этом занятье проводить день за днем! Так стал я завистлив.
— Ты что говоришь, Ахиллес? Ты — завистлив?
— В смертной жизни своей и в бессмертье я завидовал вам, музыкантам. Тех же, кто вызывал мою душу и тень мою звал в свою музыку, — в тех я вселялся, и тех я любил. И они меня длили собою. Твой отец. И ты, его сын, ему неизвестный. И твой ученик — он становится тем же продленьем. Лигерон — так зовут меня. Музыка — вот где мои изначально судьба и бессмертье. И твое.
Он умолк. И затем он сказал:
— Мы у места.
Они бежали, и — река широкой темной полосой легла в темноте их бега. Река проступила черным из черноты, и контуры двух ее берегов были частями все той же тьмы, сквозь которую длился стремительный бег. И сама река была бегом стремительной тьмы, и поэтому не было к ней приближенья, — была тьма реки, была река тьмы, были черные воды среди черноты берегов. И если Ахиллес сказал «мы у места», то это было лишь знаком, означавшим стадию бега, не место, — река протекала вне мест, из нигде в никуда, тьмой во тьме, бегом в бег.