Валя в Красном освоилась быстро. Хозяйство было налажено, отношения с Настеной и Варварой, да и со всеми Мароновыми, у нее как-то сразу сложились естественными и простыми, разве что Славка поглядывал на нее иногда с настороженностью. Но и это скоро исчезло: он почувствовал, что Валя смотрит на него глазами Ахилла, готова восхищаться им и быть ему нужной, он понял также, как она необходима сейчас Ахиллу, и между Славкой и Валей возникла привязанность — младшего брата и старшей сестры. Лерка, приехав в Красное, держалась с Валей напряженно, возможно, решая вопрос: «знает — не знает?», но потом успокоилась. В конце концов ведь никто, даже его жена (он всем представил Валю как свою жену), — никто не мог помешать ее вечному чувству любви к Ахиллу!..
Ахилл наслаждался весной. В сущности, он наслаждался бездельем. Впервые Ахилл, не стремясь никуда, не имея впереди каких-то дел, обязательств и самоограничений, мог отдаться бездумному созерцанию, наблюдать, как, стекая капля за каплей, сходит с елового лапника снег, слушать звук этих капель и крик новых птиц и думать о жизни природы — бездумной на вид и столь упорядоченной в существе, — и думать о собственной жизни, текущей на фоне вот этой природы и теперь оказавшейся ближе к ней, потому что он стал, как она, и бездумен, и упорядочен: жизненный цикл его повторялся теперь каждые двадцать четыре часа — без перемен, без событий, без неизвестностей, и только природа в своем годовом торжествующем шествии через весну приносила с собой каждый день нечто новое.
Постепенно, однако, Ахилл стал наблюдать и за собой. То, что обнаруживал он где-то глубоко в своем сознании, удивляло его. Он как будто видел, как внутри того Ахилла, который грозил недавно исчезнуть и часть которого действительно исчезла, стал вызревать Ахилл другой, — второй, отличный от первого, хотя во многом все-таки похожий на него. Этот иной Ахилл отличался именно зрелостью, некой завершенностью своих черт, определенностью мысли и поведения, которые изначально несли в себе неизменность, и Ахилл знал, что эти черты определенности теперь пребудут в нем навсегда. То есть если раньше он ощущал постоянно, как меняется он с каждым днем, с каждым новым событием, меняется от встреч, столкновений, общений с людьми, с приходом житейских познаний, с новым знанием в искусстве, то теперь он чувствовал, что возникающий внутри него Ахилл имел как будто панцирную твердость, да и весь этот Ахилл есть твердый костяк, не подверженный внешним влияниям вовсе.
Удивительным было и то, что какие-то исчезнувшие части прежнего Ахилла тоже возвращались из небытия, и получалось, что из двух Ахиллов — того, кто возвращался, и того, кто проявлялся в нем впервые, — в мир вступал особого рода новый Ахилл, на которого сам он смотрел то с опаской, то с тайной надеждой.
Однажды он сказал себе: «Теперь я ближе к Богу». И неожиданно почувствовал состояние, которое не мог или боялся определить словами. Наверное, можно было бы сказать, что он вдруг почувствовал Бога в себе. Что он почувствовал себя частью Божественного. Это состояние застало его врасплох, и он совершенно не мог представить себе, что это могло бы значить для него. Некий инстинкт самосохранения заставил его сделать вид, что оно, это чувство Божественного, не значит ничего, что это лишь нечто — мысль-чувство, — даже не облеченное в слово, что это случайно явилось ему и исчезнет. Но он вскоре с недоумением обнаружил, что отзвук — дух, вибрация этого трудноопределимого чувства — возникал в нем всякий раз, когда он брался писать свою музыку. Писал же Ахилл каждый день, и это письмо являлось теперь единственным стимулом его существования. Реальность отступала. Все существующее — весь зримый и звучащий мир исчезал из его представлений. Смутно ему вспоминалось, как когда-то он, сочиняя, мог видеть перед собою «театр» или «кино», — драму и трагикомедию осколков жизни, являвшихся в его сознание, чтобы участвовать в постройке звуковых инвенций. Теперь же все то, что выписывал он на нотных линейках, приходило к нему из сфер неземных, нереальных — надмирных, где витал Божественный Вестник Музыки, стремившийся передать свои вести миру земному. Но поскольку с земным по самой надмирной природе своей этот Вестник не мог сочетаться, Ахилл смиренно и усердно служил посредником между надмирным и земным и с аккуратностью записывал в него входящее — звуки и звуки, за вестью весть — послания, для которых Ахилл, вероятно, был избран таким вот писцом и одновременно почтмейстером. Он не понимал теперь, почему он пишет музыку именно эту и почему она такова. Он не знал теперь ни прежних школ, ни форм, ни правил. Они все были при нем, и они себя давали знать, но он ни разу не задумался над тем, что, как и почему он делает, использует ли то из арсенала музыки или это. Его неверная рука, с трудом державшая меж пальцев карандаш, писала единственно верные строки, и он старался не думать, что им движет. Он чувствовал, что в эти мгновенья не принадлежит себе.