Оба рабочих останавливаются прямо под окном и говорят в каких-нибудь полутора метрах от меня, так что я инстинктивно подаюсь глубже в комнату. Речь их отчетливо слышна, но ни единого слова понять невозможно: в этом городе, кроме украинцев и русских, живут и словаки, и чехи, и немцы (хозяйка наша — словачка, соседа зовет презрительно «швабом»), евреи, венгры, цыгане. Возможно, мне слышалась мадьярская речь, возможно цыганская, но надо сказать, что в здешнем вавилоне ни один язык не остается чистым.
Разговаривая, рабочие отошли, заскрипела калитка, что-то звякнуло, и я увидел, как они с трудом подтаскивают некий тяжелый предмет и устанавливают его, тщательно выверяя место против середины телеги. Приглядевшись, я скорее догадываюсь, чем узнаю, что это тот высокий железный мусорный бидон, который стоит во дворе у забора, на самом проходе. Бидон, давно набитый доверху всякой дрянью, похоже, не менее плодородная плантация мух, чем уборная. Но неужели здесь и уборка обычного мусора тоже дело золотарей?
Тут я опять подаюсь назад от окна, потому что все вокруг озаряется пламенем: танцуют в красном огне стена и стекла дома напротив, кроваво сочатся конские крупы, лоснятся у бочки осклизлые бока, а через торцы полированной мостовой, рядясь в мельтешенье бликов и теней, лавиной помчались бесшумные полчища мелких существ, как если бы город бросились вдруг покидать все его мыши и крысы. Что у них загорелось? — приходит на ум, но огонь, как тут же стало понятно, произошел не от оплошности, он был необходим для работы, и это горел невидимый мне факел, воткнутый в какую-нибудь заборную щель.
К телеге подошел старик и, медлительно расстегивая что-то на груди, стал снимать свою накидку. Под ней оказались рубаха и поверх нее куцый, почти под самые подмышки, вязаный жилетик — все тоже темного, неясного в тусклом огне факела цвета. Старик потрогал шляпу, глубже надвинул ее, навалился животом на бочку и, к самому верху ее плетью закинув руку, снял большую квадратную крышку. Широкий черный проем зиял теперь в вершине бочки, с крышкой, откинутой в руке далеко в сторону, стоял старик, и казалось, это готово какое-то адское варево, и черный повар берет с котла первую пробу. Вот он взялся уже и за шест черпака, но не окунает его, а проносит над бочкой и скрывается, я только слышу раздающиеся сзади, во дворе тяжелые шаги: старик шел к уборной, где, вероятно, уже ожидал его напарник.
Довольно долго ничего не слышно. Где-то сбоку вовсю горит огонь, лошади пожевывают свое сено, все спит — и там, на улице, и здесь, у меня, в темной душной комнате. Я раздумываю, насколько это глупо — стоять нагишом у завешенных окон и наблюдать, как чью-то любовь, ночное таинство ассенизации… Чувствую, что голова по-прежнему болит, и я готов уже лечь в постель, когда возникает быстрый топот двоих тяжело бегущих рабочих. Замелькали их тени, а вот и они — впереди, спиною к носилкам, невысокий, сзади — старик, и меж ними — округлый бочонок людского дерьма, — раздобревший восточный господин на носилках, влекомый своими слугами. Носилки с разбега ставятся на железный мусорный бидон, и теперь можно понять, зачем нужна эта подставка: чтобы передний мог на мгновенье отпустить ручки и повернуться лицом к напарнику и чтобы оба они могли приладиться уже по-другому. Короткое «гук!» — и, как у атлетов штанга, носилки взяты на уровне плеч; еще одно «гук!» — и бочонок взлетает вверх, где тотчас же валится на бок и так зависает: в голодном жерле порожней еще цистерны густым борщом низвергается, льется, плюхается и гудит. Потом, когда все стихает и носилки опущены, их берет на себя тот, что пониже, и вновь исчезает с ними. Долговязый, ссутулившийся вдруг старик уходит не сразу. Спиною он приваливается к бочке и стоит так некоторое время, засунув руки в карманы, закинув голову и глядя в пространство. Я пытаюсь рассмотреть его лицо, но опять вижу лишь общие контуры заостренных черт и на них — антрацитные отблески неверного света. Старик раскуривает сигарету, беря ее из портсигара и раз, другой, третий чиркая по коробку. Затягивается глубоко и постанывает при этом негромко — от удовольствия ли, от усталости, или от какой-то гнездящейся в нем болезни, а может быть, и просто так, ни от чего… Он отталкивается худым локтем от бочки и идет во двор.
Уже лежа в постели и задремывая, я слышу вновь тяжелый быстрый топот, натужное «гук, гук» и протяжный шум низвергающейся ниагары человеческих нечистот…