Выбрать главу

Опять настала в классе тишина, но этого здесь не любили — здесь не переносили тишину, молчание, тоску и мрак, — ведь всем-то было по шестнадцать, — и кто-то произнес сочувственно:

— А это верно, Музыкант. Как-как? «Все — ложь»?

— Нет-нет! Не так! Все по-другому! — посыпалось со всех сторон, и было снова отчетливо сказано: «дома ложь, в школе ложь, всюду ложь». В них это входило. Вернее, в них это было и раньше, теперь же входили в них эти слова и соединялись внутри их сознания с тем ощущением жизни, какое в них взрастало год от году вместе с «жизненным опытом», — и он-то, этот опыт, был теперь так ловко обозначен этим умницей и психом Славкой: ложь, ложь, ложь, сказал он им и сказал себе, — как тут было не согласиться!

— Великолепно сформулировано! — заметил некий эстет. — Просится в конституцию.

Весело засмеялись.

— Учиться, учиться и еще раз учиться… — сдавленным тенорком и «р» картавым процитирован был Ленин, затем последовало с непроизносимым «л»: — …ыжи!

Теперь уже единодушно захохотали, а кто-то деланно заржал. В их веселье была заметна истеричность. Рискованные разговоры и остроты в классе всегда сопровождались искусственным возбуждением, помогавшим умерить в себе и скрыть от других неизбежное чувство боязни. Подбадривая себя и друг друга, они, случалось, заходили слишком далеко в своих речах и шуточках, и классом овладевало некое коллективное опьянение собственной смелостью. Тогда они уже не знали удержу. Учителя — в большинстве своем неглупые, интеллигентные и, что называется, «по-своему порядочные люди», среди которых были и прежние «подписанты», — старались своих великовозрастных детей угомонить, взывая к их здравому смыслу. Обычно таковой, им все же свойственный, брал верх — дети были детьми эпохи, и в классе наступало успокоение. Но сейчас учителя в классе не было, чрезвычайность случившегося со Славкой, сцена, разыгравшаяся между ним и Леркой, и эти прямые слова о лжи, такие понятные каждому, — все это привело их к черте, за которой им нужно уже было действие — какое? что они могли? Не бить же стекла, они всего лишь интеллектуалы, одаренные, элита, но и комсомол, два-три года назад дурачки пионеры, что им делать с собой в минуты, когда протестует душа и руки хватаются за — нет-нет, не оружие, это они усвоили: только духовное перерождение может спасти человека, насилия, крови было и есть достаточно, хватит, они никогда не примут участия в…

— Предлагаю! — прорезался в шуме и гомоне голос. — У нас сейчас история, так? Пишем работу! По современной истории, ха! Свободная тема. Как мы к этому относимся: дома, в школе, всюду ложь, — как мы, каждый из нас, понимаем. Не галдеть весь урок, а писать сочинение. Пусть попробуют сказать тогда, что сорвали. Сталинист сорвал, не мы!

Минут через пять директор Фаликовский вышел из своего кабинета вместе со Сталинистом. Директору удалось уговорить историка пойти пока в учительскую и предоставить ему, директору, сомнительное удовольствие беседовать с десятым классом, — с тем, чтобы потом, когда все войдет в норму, отправиться туда уже вдвоем и провести церемонию примирения (Сталинист, конечно, хотел от класса извинений, директор уклончиво говорил «там посмотрим»),

Фаликовский, учитель матерый, еще далеко в коридоре нюхом учуял, что в классе неприятно тихо, поэтому подошел к дверям, ступая чуть ли не на носках, и стал смотреть сквозь верхнее стекло. Из класса его никто не увидел: все головы склонялись над тетрадными листками. Что это значит? Пишут. Стараются, как на контрольной. Бог знает, что они там напишут. С них станет. С классом Ахилла то и дело что-то происходит. Вчерашний день был сплошным кошмаром: первый слух о том, что Маронов застрелился, звонки перепуганных и любопытствующих мам, инспектор из гороно — туда-то кто стукнул? — школу лихорадит, никто не хочет заниматься, Ахилла нет, на даче, — и только после полудня он сам и сообщил, что все обошлось. Именно — обошлось, и не только с мальчишкой, потому что, если б с Мароновым не обошлось, то и директора, и всю команду тех, кто эту школу создавал и пестовал, уволили бы мигом. Ахиллу-то что, — он продолжает здесь оставаться уже не ради идеи, — та, идеальная школа существовала всего-то года два, пока начальство не принялось подвинчивать гайки, — Ахилл лишь хочет довести до выпуска свой класс, а там уйдет, и правильно, пусть сочиняет свою — как там? — алеаторику, — ребята записали с Би-би-си его симфонию, надо попросить послушать, говорят, — шедевр, и в ней какая-то скандальность, нечто диссидентское, вот дожили, и в музыке приходится быть диссидентом, чтобы сказать талантливое и живое, ну что ж, и Шостакович в музыке был диссидент, а внешне — депутат, партийный, герой соцтруда, но Ахилл насквозь «не наш», как говорится, — пусть, пусть уходит вместе с классом, а то и так держусь едва-едва, сегодня обошлось, а завтра снова что-нибудь случится, куда я денусь, — что они там пишут? Гадость какая-нибудь. Но тихо, это хорошо. Только бы без эксцессов. И если бы не этот неврастеник Сталинист. Эх, взяли б его от меня. В райком. На руководящую работу.