Ласков стал мне отвечать очень медленно. Было заметно, что ему трудно подбирать нужные слова по-русски, но он очень хотел, чтобы я его поняла, и это меня очень тронуло. Он приподнялся, сел повыше. Теперь я пытаюсь пересказать то, что он говорил, и чувствую сама, как это сложно. Правильно ли я поняла его? Ласков считает, что музыка не может рассказывать о реальной жизни. Музыка не умеет фотографировать. Это умеет делать кино, это умеют делать художники. Театр (пьеса) тоже, но не так легко, как кино. А музыка не может совсем. Ласков объясняет это тем, что у музыки не реальный язык. Музыка не умеет говорить прямо, как умеют слова и картины. Язык музыки состоит из одних метафор и одних символических фраз. Это такой же язык, каким с нами говорят древние. Невозможно этим языком говорить о современном. Сегодняшний день должен стать метафорой. Реальное должно стать абстрактным, и только тогда может возникнуть музыка. А разве можно сегодняшний день сделать не живым, а абстрактным? «Вот вас, Анна». Он весело засмеялся и попытался меня обнять. Я, конечно, сразу же отметила, что он впервые назвал меня без отчества. «Как вы можете быть абстрактной, вы молодая, красивая, талантливая женщина!» Мне было так важно услышать то, что он сказал, что я даже не возмутилась, высвободилась и стала горячо говорить: «Вы сейчас объяснили то, о чем я думаю все последнее время, с тех пор, когда мы стали работать над балетом Шостаковича. Я никогда не верила, что опера и балет устарели, что эти виды музыки уже отжившие и что вообще искусство не нужно новому человеку. Я считала, что хороших и интересных опер и балетов на новые сюжеты нет потому, что талантливые композиторы их не пишут. Но Шостакович меня сбил. Когда я играю клавир его балета, я понимаю, что это очень талантливая музыка. А балет все равно глупый, примитивный. Теперь, после ваших объяснений, я понимаю, почему. Потому что в музыке изображают колхоз. При помощи музыки пытаются сделать фотографию. Правильно ли я вас поняла?» Ласков, пока я говорила, согласно кивал головой. Я говорила сумбурно, не так, как я тут записала. Но он, я видела, был очень рад тому, что я сказала. «Я видел „Леди Макбет“ и видел „Светлый ручей“ в Ленинграде и здесь, в Москве. Молодой Шостакович — блестящий талант. В опере на старый сюжет его музыка победила, а в балете о колхозе проиграла. Но я хочу сказать вам и другое. Я ездил только что в Ленинград и слушал там оперу „Тихий Дон“. Как это было ужасно! Ужасно! А вашим вождям эта опера понравилась. Я этого не понимаю! Не понимаю!» Ласков сказал это с настоящей болью в голосе. А я вернулась к началу нашей беседы и спросила (теперь я вижу, как это было наивно и нетактично): «Значит, вы пишете оперу „Ахиллес“ специально для того, чтобы она была совсем не современной?» Он посмотрел на меня как-то очень странно, глубоким взглядом, и взял мою руку — спокойно и просто, как товарищ. «Слушайте, Анна. Я расскажу вам то, о чем я никому не говорю. — Он показал на листы с рукописью его оперы. — Это опера об Ахиллесе, моем любимом герое. О древней Троянской войне; но также о мировой войне, которая происходила всего двадцать лет назад. Я был тогда солдатом британских королевских войск и воевал на континенте против немецкой армии. Против меня воевали те, с кем я учился в Лейпцигской консерватории, те, кто в Лейпциге и в Дрездене аплодировали мне в оперных театрах и после моих выступлений в концертах. У меня погиб друг. Я переживал его смерть, как Ахиллес смерть Патрокла. А потом я стоял над телом врага — бывшего виолончелиста из оркестра Мангейма. Это был мой Гектор. Теперь вы понимаете, почему я пишу оперу об Ахиллесе?» Я сказала, — наверное, слишком горячо: «Потому что вы — Ахиллес!» И тут его серьезное настроение переменилось. Он обнял меня. Обнял грубо, некрасиво и стал говорить глупости. «Неужели вы со всеми женщинами так обращаетесь?» — спросила я. И вдруг почувствовала прилив огромной нежности к нему. Он походил на обиженного избалованного ребенка, а не на маститого гастролера. Мне стало жаль его, жаль его нескладного поведения, жаль своей разочарованности в идеале. «Я люблю вас по-настоящему, но о других отношениях никогда не думала», — сказала я и неожиданно для самой себя стала говорить ему всякие нежные глупости, стала нежно целовать его. И мы провели так еще два часа — два нелепых часа, я — отстаивая нежность и любовь, он — настаивая на сексуальности. Наконец, пообещав скоро прийти, мне удалось вырваться от него.