«Верно! До чего верно!» — едва не восклицал Чжун Ичэн. Как грязен, как постыден индивидуализм, покрытый струпьями, размазывающий сопли; индивидуалист — таракан, муха навозная…
А секретарь Вэй тем временем продолжал:
— Коммунист — боец пролетарского авангарда, освободившийся от мелких частных расчетов и низменных интересов, он решителен и смел и высшее счастье жизни видит в самоотдаче делу партии. Он мудр, ибо сердце его открыто и не осквернено эгоистическими побуждениями. Перед ним широчайшие перспективы, поскольку его способности, его ум закаляются и развиваются в борьбе миллионов. Его высший идеал — построение коммунизма во всем мире. Могуч его дух, ради интересов партии он снесет любые тяготы. Велика его гордость, и указующий перст вельможи ему не закон. Безгранична его скромность, и перед ребенком готов он склонить голову. Не исчерпать его радостей, ибо приносит их малейший успех партийного дела. Не поколебать его воли, ради дела партии без страха взойдет он на гору, утыканную мечами, погрузится в море огня…
Когда закончилась лекция, Чжун Ичэн вышел из зала вместе с Лин Сюэ. Ему не терпелось поделиться с ней.
— Меня уже приняли, я теперь полноправный член партии, и в лекции старины Вэя я вижу особый смысл. Словно он лично ко мне обращается: а хватит ли у тебя сил? Я уже разработал программу на десять лет, чтобы преодолеть индивидуалистическое геройство, полностью расстаться с пережитками непролетарского сознания, большевизироваться и стать, как только что говорил старина Вэй, настоящим бойцом пролетарского авангарда. Поможешь мне, Лин Сюэ? Мне нужны твои советы.
— Что-что, Чжун? — прищурилась Лин Сюэ, будто не расслышав. — Я думаю, чтобы стать настоящим, полноценным коммунистом, потребуется вся жизнь, а десяти лет… хватит ли?
— Конечно, надо будет крепко взяться за учебу, на полную перестройку может уйти вся жизнь, но ведь надо ставить и такие цели, как первичная большевизация, и если десяти лет окажется мало — продолжим.
Через семь лет на Чжун Ичэна навесили ярлык антипартийного, антисоциалистического буржуазного правого элемента.
На три с лишним месяца растянулась огромная работа, политический, идеологический, психологический процесс. Кропотливо и терпеливо подбирался к своим, правда заранее предопределенным, выводам товарищ Сун Мин, Чжун Ичэна вынуждали писать самокритику, с каждым разом все более и более мелочную, политизированную, и сводить в ней концы с концами становилось все трудней. Массы критиковали его поначалу беззлобно, но затем, под воздействием лозунгов, весьма резко, а кое-кто, дабы продемонстрировать революционность, взвизгивал и выискивал слова побольней. И наконец, как совокупный итог изысканий Сун Мина, возжаждавшего утопить Чжун Ичэна, — самокритика пострадавшего Чжун Ичэна, его самого приводящая в ужас, да еще более накалявшаяся политическая атмосфера, превратившая критику в удар, в безжалостную, все сметающую атаку… — родился вышеупомянутый ярлык.
Зачисление в правые весьма походило на хирургическую операцию. Ведь у Чжун Ичэна с партией, с товарищами по революции, с молодежью, с народом была единая кровеносная и нервная система, единый костяк, единая плоть. Он был частицей тела партии, а хирурги вроде восходящей критической звезды и товарища Сун Мина, взвесив ситуацию, нашли, что частица эта подверглась канцерогенным изменениям. Тотчас же вооружились скальпелем и искусно, со знанием дела бесповоротно отсекли, отторгли ее, и теперь, пусть даже впоследствии обнаружится ошибочность диагноза, плоть эта — отсеченная, отторгнутая, кровоточащая — в мусорном ведре, она уже никому не нужна, и даже сам Чжун Ичэн не мог подавить отвращения к себе и желания спрятаться подальше от глаз порядочных людей.
Операция эта стала для Чжун Ичэна «полостной», ибо партия, революция, коммунизм были его алым сердцем, и вот теперь, именем партии, сердце извлекли из груди, а он, привыкший любить партию, верить ей, уважать ее, поддерживать, во всем слушаться, сам взял скальпель в руки и принялся расширять подходные пути, советовать, где резать: «Вот тут вскрывайте, тут…»