В тот же день, вечером, товарищ Сун Мин покончил с собой. Страдая нервным расстройством, он всегда имел под рукой снотворное. На Чжун Ичэна это подействовало болезненно. Он верил, что Сун Мин человек неплохой. Тот ежедневно читал Маркса, Ленина, Председателя Мао, до глубокой ночи просиживал над партийными изданиями и документами ЦК, с жаром анализировал взгляды окружающих, прибегая к силлогизмам и дедукции, он из каждого семечка старался вытянуть арбуз и при этом считал, что помогает людям. В пятьдесят седьмом вцепился в то самое стихотворение Чжун Ичэна, всесторонне, веско, скрупулёзно подверг анализу каждое слово или, точнее, каждую строчку и доказал, что Чжун Ичэн с головы до пят буржуазный правый.
«Вольно или невольно, намеренно или нет, но твои классовые инстинкты обнаружили себя, и твои высказывания, дела, поступки, их объективный, независимо от субъективной воли проявляющийся характер оказались, по сути, антипартийными, антисоциалистическими, — сделал Сун Мин вывод. И привел пример: — Ну, вот ты очень любишь всех спрашивать: „Будет сегодня дождь?“ И в одном твоем стихотворении есть такая строка: „Не знаю, завтра будет пасмурным иль ясным“. И что же это означает? Типичное смятение гибнущих классов…»
От такого анализа Чжун Ичэн онемел, остолбенел, скукожился. Правда, во всем, что не было связано с работой и политикой, Сун Мин продолжал опекать Чжун Ичэна, в столовой подливал уксус к пельменям, в дождливые дни предлагал плащ, а потом, когда все уже «определилось», крепко, от души пожал руку. «У тебя все впереди, душа должна стать другой. И даже задница. В общем, весь должен перестроиться, полностью. Отбрось свое крошечное „я“, устремись в горнило революции!» — с верой и жаром советовал он. Вполне дружелюбно, казалось Чжун Ичэну, ведь другие с ним вообще не общались. А сам-то Сун Мин на поверку оказался слабаком, выбрал путь, который никуда не ведет, ураган культурной революции лишь слегка потрепал его, а он не выдержал, возжаждая покоя — вечного.
В комнату, где спал Чжун Ичэн, прокралась серая тень в обличье щеголя в териленовой рубашке с короткими рукавами, клешах со стрелочкой, длинноволосая, с сигареткой, приклеенной в уголке рта, с гавайской электрогитарой под мышкой, с портативным магом с записями «шикарных» гонконгских шлягеров в кармане. Молодой человек, да и только, а самому под пятьдесят, веки припухли, у губ морщины, на зубах, языке, пальцах бурый табачный налет, изо рта разит перегаром, на физиономии — благодушная улыбочка; большие под крупными веками глаза, весь вылизанный, отутюженный, к своему питанию и туалету, конечно, весьма внимательный, связями, разумеется, дорожит, а на лице этакая надменность и в глазах пустота. Мгновение — и вот кажется, что это уже женщина, не по летам истаскавшаяся, до времени поседевшая, и то у нее болит, и это, занудина. И вновь другой облик… А в общем все та же серая тень, частый наш гость конца семидесятых.
Скривившись, тень цокает язычком:
— Все, мать твоя, шелуха; что воспитание коммуниста, что дух революционного бунтаря, то ли перегоним Англию за три, Америку за десять лет, то ли и за пятьдесят никого не догоним, что этот ваш компривет, что хунвэйбиновские здравицы, что горячая любовь, что «ура» на десять, сто тысяч лет, то ли настоящие коммунисты, то ли пробравшиеся в партию буржуа, что других «чистят», что тебя «почистят», все эти ваши «18 августа», «5 апреля» — все шелуха, блеф, пустота…
— Что же тогда настоящее? — возражает Чжун Ичэн. — Что-то ведь и тебя волнует, заставляет жить — не умирать?
— Любовь, юность, свобода — пустое. Ни во что, что не могу потрогать руками, взять в личное пользование, не верю.
— Ну что ж, выпьем за дружбу! Я давно прозрел и обрел свободу. В пятьдесят седьмом выставили меня на открытое судилище, да ни слова не вытянули. Двадцать с хвостиком проваландался, ни книг не читаю, ни газет, а зарплата идет… Кто рожден китайцем, отравлен с рожденья. Всем миром не разгребешь всего, что тут у нас навалили.
— Моя дочь, — продолжает тень, — подыскала себе тридцать четвертого жениха, и опять не то, мне он не по душе, не позволю…
— Ладно, — прерывает Чжун Ичэн, — не станем пока обсуждать, справедливы ли все эти ваши претензии. Но только скажи мне, вот такие, как ты, — вы хоть палец о палец ударите для родины, народа, ну, хоть для самих себя, своей любви, свободы, друзей, ради рюмки вина хотя бы, ради того, чтобы жизнь твоя не прервалась и у тебя появилась бы возможность разглагольствовать о свободе, ради дочери твоей… да-да, вот хотя бы для того, чтобы нашелся для тебя идеальный зять. Готовы ли вы что-нибудь совершить? Есть ли у вас силы хоть что-то сделать?