— Жаль. Чем дольше моя мать будет верить в идиллию Охотничьего домика, тем привлекательнее для нее она будет, и неизбежное в конце концов разочарование может иметь последствия прямо-таки катастрофические. Примите это предупреждение. Я тоже умею действовать. Если можно, сообщите мне ваше решение завтра. — Она собралась уходить, и А. тоже поднялся. — Нет, — сказала она, — мне хотелось бы, чтобы вы еще некоторое время оставались здесь и меня не провожали: я не хочу возвращаться домой вместе с вами. — Коротко кивнув ему, она вышла из зала ожидания.
Все, что она тут говорила, протекало на грани вероятности, неважно, было ли все это правильным или глупым, в обоих случаях это было неприятным, в какую же путаницу он попал и должен погрузиться еще глубже! Должен? Нет, хочет! Он ведь легко мог исполнить желание Хильдегард — тем более что речь шла о праве на покупку, а не о самой покупке, — но вместо этого он взял себе время на размышление, и это указывало на его несокрушимое решение переехать в Охотничий домик. С кем? С Мелиттой? С баронессой? Может быть, с обеими, и тогда предположения Хильдегард справедливы — в нем бродила мысль о невестке, невыполнимое желание включить Мелитту в ту путаницу, от которой он должен был бы бежать, может быть, вместе с Мелиттой, и, уж конечно, не ехать с ней в Охотничий домик. Зачем он брал на себя все это? Все это было смутно, запутано, непонятно. Правда, разговор с Хильдегард вызвал снова образ Мелитты, не совсем отчетливо, но все же вызвал. А. после плотного обеда захотелось курить, он вынул сигару и зажег ее. Почему он не сделал этого раньше? Из почтения к барышне? Тут его взгляд упал на дощечку с запретом курить, которую он, наверное, уже видел, но не заметил, и, поскольку он был законопослушным гражданином, который не нарушал запреты даже без свидетелей, он вышел со своей сигарой на платформу, чтобы переждать не которое время, пока барышня не вернется домой.
Здесь, на платформе, стояли крестьяне, ожидая последнего местного поезда, который потом на каждой станции толпами будет их выгружать, — он должен был прибыть через несколько минут. Они стояли черной молчащей массой, темной сама по себе и еще более темной из-за плохого освещения платформы, и, если бы все они опустили головы, в этом не было бы ничего удивительного. Виноватое стадо, черное стадо — вот что такое были они; даже красноглазые вспышки сигар искорка здесь, искорка там — лишь усиливали эту черную виноватость. Из ресторана, откуда теперь доносилось только глиняно-каменное постукивание пивных кружек во время уборки, вышли последние группы, спотыкаясь, с веселым ворчаньем в глотках, как это бывает дома во время церковных праздников, но, когда они присоединились к толпе, возгласы утихли в осознании виновности, и спотыкания перешли в неподвижность. Зловеще стояли они; если бы кто-нибудь призвал их к убийству и драке, они безусловно пошли бы за крикуном, сея пожары и разрушения, собственную приниженность превращая в жажду насилия. Кто сам для себя несчастье, тот становится несчастьем для мира, и хотя здесь — конечно, очень упрощенно — проявлялась лишь больная совесть набитых деньгами бумажников, но все же и она принадлежала и принадлежит космической виновности, чье существование можно только предполагать, но нельзя доказать; многомерность зла проникает в человека до последней его частицы, и сам человек становится несущей частицей зла, праносителем зла, с каиновой печатью на челе. Конечно, человек — особенно если судить по крестьянину или в крайнем случае по ремесленнику податлив не только на зло, но и на добро; его можно делать символом, представляющим в трехмерном вечное; но, собравшись в массы, люди становятся глухи и слепы к добру, и, хотя толпа здесь ждала только свистка своего поезда, все же такое ожидание, втайне, никем не осознанное, обращено было к неслышному адскому свисту, который призовет всех ко злу. Свистки паровозов были слышны то тут, то там на путях, они звучали как учебная тревога, и казалось, что пролетающий мимо товарный поезд, исчезая в ночи со страшным грохотом, шел из ада, чтобы снова туда вернуться; за ним, как знамя, вился дым, запах которого смешивался с запахом сигар, пива и человеческого пота. Из ресторана доносилось, хотя и не так громко, позвякивание посуды и кружек, оно раздавалось все реже и реже, так что можно было различить отдельные позвякивания тарелок, рюмок, приборов, и наконец все затихло. Тогда и там стало темно, горели лишь несколько лампочек. Снаружи, как и раньше, неподвижно стояла черная масса тел, полных пива, денег, полных вины, полных зла, стояла неподвижно, пока внезапно не засветились все по очереди фонари на платформе и сигнальный фонарь для турникета; фигуры медленно задвигались, человеческий клубок медленно распутывался, кусок за куском втягиваясь в воронку турникета, сопровождаемый похожими на тиканье часов щелчками компостера, которые были слышны оттуда.