Выбрать главу

Но все, все слилось в этом дыхании ночи: шум праздника, и тишина гор, и сверкание моря, былое, и настоящее, и снова былое, одно, втекающее в другое, одно-, слитое с другим, — сможет ли он еще повидать свои Анды? Это Брундизий, весь в несметных крышах и уличных фонарях, простирающийся перед эркерным окном, к которому он велел себя перенести и у которого сидел теперь в кресле, это всего лишь Брундизий, а он, он прислушивается к простертой вдаль ночи, прислушивается к дали былого, где так легко было бы умирать; нет, не нужно было сюда приезжать, особенно в эти без дружества благоустроенные покои. Косые язычки пламени на свечах, вдетых в канделябр, быстро вылизали желобки, по которым, одна за другой, сбегали восковые слезы, образуя бугристые, быстро нарастающие сосульки.

— Господин… — Перед ним стоял чиновник.

— Мне больше ничего не нужно.

Чиновник указал на мальчика.

— Прикажешь разместить твоего раба? Это не было предусмотрено…

Зануда был прав, поистине, это не было предусмотрено.

— Но если ты желаешь иметь его поблизости, о господин, то мы, конечно, постараемся сделать так, как ты скажешь…

— Не нужно… он пойдет в город.

— Кроме того, этот вот, — чиновник указал теперь на одного из рабов, — будет всю ночь в соседней комнате, и тебе достаточно позвать его…

— Хорошо, хорошо… Надеюсь, он мне не понадобится.

— В таком случае я могу удалиться?

— Изволь.

И без того слишком много хлопот; нетерпеливо скрестив на животе руки, нетерпеливо покручивая на пальце печатку, он ждал, когда наконец этот холодный хлыщ со своими людьми удалится, но когда это случилось, то вдруг выяснилось, что раб, в которого ткнул пальцем чиновник, человек с толстым на восточный манер носом на строгом лакейском лице, не ушел вместе со всеми, но остался, будто так и надо, у дверей.

— Отошли его, — попросил мальчик.

Раб осведомился:

— Прикажешь разбудить тебя на восходе солнца?

На восходе солнца? Зачем? — На миг ему показалось, что солнце, несмотря на ночной час, не исчезло с неба совсем, но лишь спрягалось где-то в западных его окраинах, — светлый Гелиос, терпеливый укротитель ночи, более могучий, чем мать, из чрева которой он вышел.

Надо, однако, ответить рабу, ожидающему приказания:

— Незачем тебе будить меня, я, скорее всего, спать не буду…

Можно было подумать, что человек не услышал ответа: он остался недвижим. Что бы это значило? Что раб хотел этим выразить? Что если не будить человека, то для него не наступит и новый день? Уж не это ли? Ночь кругом, по-матерински покойная ночь с ее благостным дыханием, и благостно представлять, что несть конца этой ночи; нет, нет, раба не нужно, и не нужно, чтобы он утром будил.

— Можешь отправляться на покой…

— Наконец-то, — заметил мальчик, когда раб закрыл за собой двери.

— Наконец-то, действительно… Ну а теперь ты, юный вожатый, отвечай, тебе-то что здесь еще нужно? Хочешь просить меня о чем-нибудь? Я охотно исполню…

Юный вожатый стоял перед ним, растопырив ноги, личико круглое, по-крестьянски простоватое и, увы, скорее некрасивое, глазами уперся в пол и обиженно надул губы.

— Ты и меня хочешь отослать…

— Я отослал других, не тебя… а тебя я просто спрашиваю…

— Ты не должен меня отсылать… — Тихая хрипотца мальчика звучала так знакомо, и почти домом повеяло от этого крестьянского лада речи. Голос звучал далеким, почти забытым согласием, тем далеким, невосстановимым согласием, каким окрашивалось связанное с памятью о матери былое, знание о котором также светилось в голубых глазах мальчика.