— Я не собираюсь отделываться от тебя, но я предполагаю, что тебя, как и всех, привлек праздник Цезаря…
— Мне нет дела до праздника.
— Молодежь всегда хочет праздновать, этого не нужно стыдиться, и я бы вовсе не умерил свою благодарность за твое водительство…
Скрестив руки за спиной, мальчик слегка покачивался взад и вперед.
— Я не люблю праздники.
— В твоем возрасте я бы непременно пошел туда, да и сегодня пошел бы, если б не болезнь, но вот кабы ты пошел вместо меня, то у меня было бы чувство, как будто я сам поучаствовал в празднике… явился, так сказать, в чужом обличье шутки ради… вот тут, видишь, цветы, сделай себе венок, Августу понравится.
— Не хочу.
— Жаль… а чего же ты хочешь?
— Остаться здесь, с тобой.
Образ праздничных зал, в которые должен был проникнуть мальчик, чтобы предстать перед Августом, потускнев, исчез.
— Хочешь остаться со мной…
— Да, навсегда.
Бесконечная, вечная ночь, в которой вершит свои хлопоты мать, баюкая дитя, обволакивая его неизменным, раскачивая колыбель из тьмы во тьму, о сладостная неизменность этого Навсегда.
— Кого ты ищешь?
— Тебя.
Он заблуждается, этот мальчик. Того, что ищем, мы не обрящем, и не надо пытаться, чтобы ненаходимое не смеялось над нами.
— Нет, маленький мой вожатый, ты меня вел, но не искал.
— Твой путь — это и мой путь.
— Откуда ты идешь?
— Ты сел на корабль в Эпире.
— И ты со мной?
Улыбка подтвердила ответ.
— Из Эпира, стало быть, из Греции… но говоришь ты как житель Мантуи.
И опять улыбнулся мальчик.
— Это и твой язык.
— Язык твоей матери.
— Язык этот стал в твоих устах песнопением.
Песнопение… Музыка сфер, поющих о себе самих, по ту сторону человеческого.
— Так это ты пел на корабле?
— Я слушал.
О пронзающая ночь материнская песнь ночи, некогда отзвучавшая, как не хватало, как хотелось искать тебя, стоило забрезжить дню.
— Мне было столько лет, сколько теперь тебе, пожалуй, даже несколько меньше, когда я начал писать стихи, ужасно путаные… да, так и было, я должен был найти себя… Тогда только что умерла моя мать, остался лишь звук ее голоса… итак, кого же ты ищешь?
— Мне не нужно никого искать, раз ты это делал.
— Стало быть, я нахожусь на твоем месте, хотя ты и не захотел пойти вместо меня на праздник? А может, ты и стихи пишешь, как я когда-то?
На знакомо-привычном лице мальчишки появилась улыбка, лукавая, отстраняющая; веснушки на его носу тоже выглядели знакомо-привычными.
— Итак, стихов ты не пишешь… а я уж было принял тебя за одного из тех, кто вечно домогается прочесть мне свои стихи и драмы…
Мальчик, казалось, не понял или не пожелал толковать об этом.
— Поэзия — твой путь, но цель твоя дальше поэзии…
Цель была дальше тьмы, дальше материнского обжитого гнезда, дальше былого; а мальчик, что ж, он может говорить о цели, но что он знает о ней, для этого он слишком молод, он вел, но не ради той цели.
— Как бы там ни было, ты ведь пришел ко мне, потому что я поэт… или нет?
— Ты Вергилий.
— Это я знаю… кроме того, ты достаточно внятно кричал об этом людям там, в порту.
— Без всякого толка. — Озорная улыбка опять передернула личико, смешно сморщив носик, по которому в разные стороны разбежались веснушки; и в пламени свечей замерцали ровные, белые и очень крепкие зубы; это было то самое веселое озорство, с которым он прокладывал дорогу Вергилию там, на площади, и то самое веселое озорство, которое было родом из далекого былого.
Что-то так и толкало, так и нудило его говорить, хотя бы мальчик и не понял его:
— Что такое имя? Лишь платье, которое не нам принадлежит; а под нашим именем мы голы, еще более голы, чем дитя, которое отец берет на руки, чтобы дать ему имя. И чем больше заполняем мы имя своим бытием, тем более чужим, тем более независимым от нас оно становится и тем более покинутыми оказываемся мы сами. Чужим и заемным является у нас все: и имя, что носим, и хлеб, что едим, да и сами мы чужие самим себе, нас, голых, сунули в чужие готовые формы, и лишь тем, кому удалось сбросить с себя чужую чешую, открывается цель, лишь они призваны к этой цели, чтобы навсегда слиться со своим именем.
— Ты Вергилий.
— Я был им когда-то и, может быть, снова им стану.
— Еще нет — но и уже, — подтвердил одними губами мальчик.
Это было утешение, правда лишь такое, какое может дать ребенок, то есть утешение недостаточно утешительное.