Выбрать главу

— Здесь дом заемных имен… Зачем ты привел меня сюда? Это дом для гостей.

И снова улыбка согласия, детская, почти озорная и в то же время исполненная огромной, почти вневременной доверительности.

— Я пришел к тебе.

И странное дело, теперь такого ответа хватило, и он был как достаточное утешение, он был достаточен и для другого вопроса, который странным образом напрашивался, странным, потому что неотвратимым: «Ты прибыл из Анд? Ты ведешь в Анды?» Он не знал, произнес ли он этот вопрос на самом деле, но знал, что не хочет слышать никакого ответа, ни положительного, ни отрицательного, так как мальчику нельзя было быть из Анд и нельзя было не быть оттуда, слишком пугающим было бы первое, слишком бессмысленным второе. Нет, не надо никакого ответа, и правильно, что его не последовало; но каким сильным было желание оставить мальчика здесь, каким сильным было желание свободно дышать, вдыхая покой и предчувствие, о, это желание и само было предчувствием. Пламя свечей косило от мягкого дуновения, навевавшего прохладу, нежность и огромную тоску, проливавшегося из ночи в ночь; серебряная лампа у ложа тихо покачивалась на своей длинной цепи, а за окном дрожали и таяли над крышами испарения города, растворяясь в пурпуре, в пурпурных сумерках, сине-лиловых, черных, непостижных, колышущихся.

Дышать, не двигаться, ждать, молчать. Лиясь из ночи и проливаясь в ночь, течет молчание, долго-долго. Но вот прервалось оно.

— Подойди, сядь ко мне, — позвал он мальчика, но, когда тот, подойдя, пристроился рядом с ним на корточках, вновь воцарилось молчание; плененные им, они внимали молчащей ночи. Где-то вдали гремел шум, шумели страстотерпцы зрелищ, шумел праздник, бродила вечносущая материя, клокотала неумолимая, темная, обольстительная, неотразимо срамная преисподняя, ярая и сытая, слепая и пристально зрячая, гогочущая и топочущая толпа, устремленная в неверном, не знающем тени свете факелов и пожарищ к чреватой несчастьями бездне небытия, обрекающая себя на почти верную гибель, почти отрезавшая себе путь к спасенью, но не звучит ли и во всем этом — чем дольше прислушиваешься, тем внятнее, — не звучит ли и во всем этом песнь молчания, не звучат ли с давних пор и во веки веков колокольцы молчания, нарастая до бронзового звона ночи, которому вторят людские толпы, человечьи стада; тихо-тихо поет эта толпная ночь, тихо вздыхает толпа, погруженная в сновидения: глубоко-глубоко под перегноем бытия, шелестя тенями и детскими грезами, неподвластная судьбам, неподвластная случаю и недоступная порокам, обитает ночь; из нее-то рождается вечносущая материя, напоенная током ночных соков, оплодотворенная сном, вечно насыщаемая из источника всесокровенности, из нее-то причудливым порядком и в причудливых сочетаниях происходят всякие звери, растения и люди, заслоняющие друг друга, ибо проклятье возвращения укрыто в благодати сна, и драгоценный покров бытия, из ничего сотканная греза простерта над Ничто.

О власть земного! Мир эфира и мир ночи, в непрестанном ритме выдоха-вдоха, в непрестанной муке двойного прельщения преизобильной тени и отсутствия тени, в неизменном обыкновении брать время любого исхода в тиски двух вневременных полюсов, животной и божественной вневременности, — о, по всем жилкам земного, по всему, что произросло из земли, течет и течет ночь, непрестанно обращаясь в бденье и осознанье, вбирая в себя все, что внутри и вовне, вылепливая из бесформенного напоенные тьмою и тенью образы, и так, меж бытием и небытием, паря таким парением, мир становится светом и тьмою, являет Познанью свою двойную, из тени и света созданную природу. Вечно звучат в душе, то глуше, то громче, но никогда не смолкая совсем, колокольцы ночи, колокольцы пасомых стад, вечно звучит львиный рык дня, потрясающий светом и узнаваемостью, златой ураган, пожирающий вечносущее, — о человеческое познание, еще не познание, но уже и не мудрость, оно поднимается из перегноя бытия, поднимается из праживого, поднимается из мудрости матерей, вздымаясь в смертельные выси сверхъясности, сверхжизни, вздымаясь в пламени познания отцов, вздымаясь к холоду, о человеческое познание, не ведающее корней, вечно блуждающее между верхом и низом, вечно парящее в сумерках между ночью и днем, вдох и выдох в промежуточном царстве звездных сумерек, между жизнью объятых ночью стад и смертью объятых светом одиночек, между молчанием и словом, вновь возвращающимся в молчание. Ничто земное не может по-настоящему отринуть сон, и лишь тот, кто никогда не забывает о живущей в нем ночи, способен замкнуть кольцо, способен вернуться из вневременности начала во вневременность конца, способен всякий раз снова вступать в это круговращенье, как звезда в неизменном потоке времен, встающая в сумерках и в сумерках исчезающая; о вечное рождение ночи и возрождение из ночи, о день-восприемник, свет, пронзающий тьму, о тьмою чреватый день: да, таковы и были ночи, все ночи его жизни, все ночи его странствий, ночи бессонницы, проведенные в страхе утратить сознание, что угрожает нам ночью, в страхе потеряться в этом отсутствии теней, в страхе отколоться от Пана, в страхе, ведающем об опасностях двойной вневременности, да, таковы были те ночи, зачарованные на пороге двойного прощания, ночи мирового сна, неизменного, неизбывного, повсюду — на площадях, на улицах или в харчевнях, сна неотвратимо неизменного с изначальных пор в тысячах и тысячах городов и весей, сна, беззвучно звучащего из любой временной дали — тем настойчивее, чем неслышнее… люди неистовствовали, но и это был сон, пусть в палатах, во множестве роскошных палат сильные мира сего позволяли себя славословить, средь буйства факелов и музыки, средь улыбок множества лиц, средь множества подобострастно изогнутых тел, улыбаясь и сами, подобострастно изгибаясь и сами, — и это был сон; пусть горели кругом сторожевые костры, не только перед дворцовыми укреплениями, но и там, где кипела война, на границах, на черных ночных реках, на шелестящих ночных опушках лесов, где с надсадным гиком выскакивают из тьмы атакующие варвары, — и это был сон, такой же, как сон, как неисчислимый сон тех нагих стариков, что изводят во сне остаток жизни, лежа в вонючих каморках, как сон тех младенцев, чьи бессонные сны переносят их от несчастья рождения к тупому бдению будущей жизни, как сон тех порядно закованных рабов в галерных чревах, что лежат вповалку, напоминая одурманенных червей, на скамьях, на палубных досках, на канатных бухтах; сон, тысячеголовый сон, стадо, тысячеголовое стадо, вознесенное из своей неразличимости первозданного гумуса, как ночная гряда гор встает из долины, погруженное в вечную стихию материнства, постоянного возвращения, еще не ставшего вневременностью и все же еженощно порождающего ее в земном человеческом бытии; да, таковы были те ночи, таковы они и теперь, и эта, сегодняшняя, такова, неизменная, ночь на самом пороге времени и вневременности, прощания и возвращения, стадной общности и самого одинокого одиночества, страха и спасения, а он, зачарованный на этом пороге, проводящий ночи в ожидании, печалуясь неверному свету сумерек на краю ночи, сумерек на краю мира, он, ведающий о событийности сна, он был вознесен с земли к неизменному и, отформованный им, низвергнут обратно, отброшен в сферу стихов, в промежуточное царство земного познания, в промежуточное царство матерей, мудрости и поэзии, в сон по ту сторону сна, что прикасается к возрождению и есть цель нашего бегства — поэзия.