предельной дали. Все наслаивалось друг на друга, пустынность обманного неба сливалась с круглыми арками окон, то и другое сводом стояло над гробницей, то и другое было пронизано обманным пространством, и все же просвечивал черный бархат всего усыпанного звездами небосклона, и вяз прорастал своды мира, так что безмерно росли промежутки и расстоянья, в то же время безмерно уменьшаясь; безландшафтность проникала ландшафт и сама была проникнута ландшафтом, обманное пространство проникало пространство реальное и было проникнуто им, символ в пустоте, лишенной символов, — так и животность проникает призрачную смерть и проникнута ею: погасли символы жизни, погас в небесах исполненный смысла зодиак, окоченели знаки его под накрывшей их пустынностью, а символы смерти — они остались, хотя и только в лишенном символов пространстве невыразимой, неизмыслимой, непостижной предсотворенности, они остались в изначально бессмысленных звериных мордах, в этих химерах, что выползали из владений призрачной смерти, словно порождения самой пустоты, пустота, отражающая пустоту и в пустоте отраженная, образ и отражение, соединенные бессмысленностью глубочайшего первозданного одиночества, непостижимого, но всегда знаемого, вечно внушающего страх, вечно таящегося в бездне эонов и тварной животности; круг символоносного замыкается в бессмысленном, замыкается там, где в лишенной связей несотворенности взаимопроникающих сфер опрокидывается пустая даль эонов, превращаясь в близкозримую пустую звериную морду, словно образ знания первозданного одиночества пронесен через весь бесконечный круг образов, от отражения к отражению, чтобы в конце всех концов разоблачиться до последней наготы, лишиться всякого образа, и в этом разоблачении, в этом немо рокочущем прорыве несотворенности и ее одиночества, пробивающихся наружу со всем тем коварством, которое присуще выцветшей и бессильной ярости звериной маски, стала различима беда, что угадывается за всем сотворенным и несотворенным, за предсотворенностью и за всеми далями одиночества, грозным предчувствием разверзаясь в беде призрачной смерти, пророчески указуя, что все пути изворотов, все пути оцепененья, игры и хмельного угара неизбежно приводят к животности, что все пути красоты неизбежно кончаются звериной маской кошмара. И на крыше гробницы, которая хотела преобразить смерть в красоту, восседала вереница птиц беды. Вокруг в безландшафтном ландшафте пылали города земного круга, рушились их стены, дробились и крошились их каменные глыбы, поля курились кровью и тленом, бесновалась вокруг безбожно-богоищущая жажда жертвоприношения, хмельной угар жертвоприношенья громоздил призрачные жертвы, вокруг бесновались опьяненные жертвой, убивая ближнего, чтобы свалить на него собственную призрачную смерть, круша и поджигая дом соседа, чтобы завлечь бога в собственный дом, все бесновалось в безумном ликовании злодейства — жертва, убийство, пламя, сокрушение камня во славу бога, который и сам того хочет, ибо ему нужно заглушить собственный ужас, собственное знание о судьбе, и он, жаждущий смеха и уничтожения, для того и распалил людскую распрю, пьянящую распрю, жертвенную распрю, в которой он сам, уже бессильный, участвует и которая ему приятна, один и тот же ярящийся разрушением страх гонит и гонит и бога, и человека; страх окаменения в каменном одиночестве призрачной смерти, страх оцепенения, страх остановки подхлестывает кровавые игрища ревущих богов, кровавые игрища людей, вулкан опустошенной души, и, утекая в текучей обманной стихии, недвижно замерли пламена; не оставляя пепла, пылали города, колыхалось пламя, точно онемело вытянутые языки, точно воздетые бичи, но не из бездны вздымались пламена, нет — под распоротой, разорванной в клочья, раздавшейся для самоизверженья поверхностью не было иной, второй поверхности и тем паче не было никакой бездны, пламена были не что иное, как сама эта оцепенело вздыбленная поверхность, вокруг них буйствовала оцепенело ревущая сумятица застылых голосов, чьи вопли есть всего лишь тошнотворное мельтешение когтистых теней, вокруг пламен буйствовал немой гул оставленного на произвол судьбы, вновь беззащитного взорванного творенья: там и тут из руин упорно росли новые строенья, они взрастали в блекло-сером свете, в обманном свете бессветной блеклости, росли из пустоты и, однако, уже были прежде, были всегда, безнадежно воздвигнутые давным-давно во славу непрекращающегося убийства, ради увековеченья и сохраненья беды, — строенья призрачной жизни, строенья призрачной смерти, с фундаментом, политым кровью, каменно гнетущие жизнь, и никакой крови не хватит, чтобы включить в закон и ход творенья все эти каменностенные строенья беды, никакое заклинанье не в силах ради возрожденья клятвы взорвать ледяную змею; сильнее творенья остается несотворенность, призрачно-мертва пребывает обманная тварность, прерывающая круговорот творения, изъявшая себя из творения и противопоставляющая себя ему, обманная тварность как таковая, которая стремится увековечить только себя самое, которая самое себя ставит памятником и самое себя делает гробницей, она остается безъязыкой, виновной и бездыханной, остается неувековеченной, несмотря на свою каменную монументальность, и преходящей, могилой без возрождения стала она — ибо отряхнула с себя сотворенное. И вот храм обманного пространства, храм обманного неба сам стал пустою гробницей, погруженной в змеиные кольца небесного нутра, погруженной в забытые нами перегнойные потроха предсотворенности, в которой трепещет судьба и, презирая время, заявляет о себе; в эту-то гробницу, в эту пещеру его и внесли, словно то было возвращение, туда вело странствие, и, хотя и низринутый с небес, сам проросший змеями, он все ж таки лежал погруженный в небесное нутро. Как все извращено — и внутреннее, и внешнее! Как страшно все перевернулось! Вокруг, среди населенной мертвецами земли, пылали гробницы улиц, гробницы городов, коченела каменная бесцельность людского буйства, людского победного ликования, людского жертвенного угара, оцепенело вздымались хладные языки земных пламен, и это было рассотворение человека, низложение бога-творца, смерть самого творения, ее неумирающе-каменный оскал — в рожденных страхом распрях спуталась воля богов, по коей все должно было свершиться. Ибо творенью надобно вечно длящееся воскресение; лишь в вечно длящемся воскресении вершится творенье, и лишь пока существует творенье, ни мигом доле, длится воскресение, о, лишь то есть тварь, вправе называться тварью, лишь то, что вновь и вновь нисходит в пламена возрождения, непрестанно стараясь, чтобы непобежденное не вскипало снова, чтобы доматеринская несотворенность не вылилась снова каменной немотой, о, тварь — это творящее творенье, в нисхождении себя само приносящее в жертву, безоговорочно и безоглядно, без всякого извращенья в хмельной угар и даже, более того, без всякого поползновения к какому-либо познанию или узнаванию, отбросившее всяческий тварный страх, отбросившее и последнее тварное желание, о, лишь тогда мы твари творения, когда совершенно отбрасываем от себя тварное, когда научаемся отрешаться даже от познания, как тварного, так и внетварного, когда у нас хватает сил смиренно взвалить себе на плечи нашу самую последнюю сокрушенность, когда мы способны разрушить собственную гробницу! И едва он понял это, с трудом и как бы из глубины сна, — точно он спит и видит сон, а в сон этот нашептывает голос из другого сна, точно опять преодолены страх богов, месть богов, бессилье богов, точно опять, а может быть, впервые, являют они благое милосердие, точно тот таинственно-бессловесный шепот идет прямо из вновь преодоленного кошмарного ужаса богов, внушая мужество, мужество угаснуть, умалиться, отречься от себя, отдаться во власть сокрушенности, в этой шепчущей бессловесности, которая была словно язык за пределами языка, было внятно какое-то еще более плотное сгущение смысла, бессловесное слово из еще более далекого сна, чем тот, другой, какой-то еще более тихий, еще более настойчивый шепот, неуловимый и все же зовущий к действию, летучий и ускользающий, а все же строжайший приказ, непререкаемо повелевающий, что все, служившее призрачной жизни и составлявшее ее, должно исчезнуть, будто никогда и не существовало, растворившись в небывшем, уйдя в Ничто, отрешившись от всякой памяти, от всякого познания, подавив все бывшее в мире людей и вещей, о, это было веление уничтожить все сделанное, сжечь все, что он когда-либо написал и сочинил, о, огню надлежало предать все его писания, все, даже «Энеиду»; вот что слышалось ему в неслышимом, но не успел он стряхнуть с себя чары, приковавшие его взор к кровельному карнизу, к недвижно сидевшей там веренице призрачных птиц, как неприметная волна пробежала по бесцветному оперенью, струясь вместе с волнами эфира, одна волна, потом другая, и внезапно, точно в пенных брызгах беззвучия, стая снялась с карниза, поднялась, точно совершая облет, и прахом распалась в незримом, так что на мгновенье стал виден знакомый венец крыши, правда лишь на это единственное мгновенье, ибо в следующий миг здание рухнуло, так же беззвучно, как беззвучен был взмах крыльев исчезнувшей стаи, так же обращено было в эфирно-незримое, рассыпалось в прах среди всепоглощающего