Выбрать главу
ичто. И едва он понял это, как беззвучие стало преображаться, преображаясь в тишину: недвижное стало покоем, и само странствие его, без движенья несомого, замерло в земной недвижности, уже не было рядом фантомов, ни растительных, ни зверообразных, ни той огневласой бесовки с бледным прозрачным телом и летящей гривой, что явилась под конец, — они скользнули прочь, ускользнули туда, где канула гробница, они канули следом, один за другим, поглощенные пусто-сумеречной бездной теней, и хотя вот только что эта бездна жутким оком своим и все же его собственным грозно и стыло глядела ему навстречу как последняя угроза кошмарной пустоты, теперь и она, едва лишь растворилась в ней последняя из гарпий, была охвачена распадом, и неодолимо увлекавшая его сила обернулась всепоглощающим умиротворением, обернулась глубиною, оком земной ночи, оком грезы, огромным и тяжким от эфирных слез: серо- и черно-бархатное, покоилось оно на нем, невесомо его объемля, открывшись для возвращения, греза и уже не греза, — вновь разверзшаяся ночь, и в глубочайшей глубине ее взора снова мерцал крошечный желтый огонек масляной лампадки, робко мигая — о звезда близости, — светя в уже безлунной, по-ночному тихой комнате, вновь обретшей мягкость и приготовившейся ко сну, уже едва различим был фриз, потемнели квадраты стен, и средь них осталась одна лишь привычно-земная домашняя утварь, будто иного вовсе и не было; это было возвращение, однако же не на родину, это была знакомость, однако же без воспоминания, это было тихое оживание и однако же, быть может, еще более тихое угасание, это было освобождение и заточение, невыразимо слившиеся в совсем тихом угасании, — несказанное чудо согласия и всеприятия. Тихо журчал фонтан на стене, тьма превратилась в легкую влажность, и, хотя в остальном все оставалось недвижно, немота спадала с немого и оцепенение с оцепенелого, вновь смягчалось и оживало время, освобожденное от призрачно-мертвой лунной холодности и снова открытое движенью, так что и он, равно избавленный от оцепененья, вновь смог медленно, пусть и с превеликим еще трудом, подняться; уперев в матрац ладони с растопыренными пальцами, чуть вытянув вперед склоненную между высоко поднятых плеч, слегка трясущуюся от напряжения горячечную голову, он вслушивался в это тихое действо, и слух его был обращен равно к потоку жизни, вновь обретшему ласковую мягкость, которой не упразднит никакая горячка, и к голосу из сна, едва ожившему, едва услышанному и уже едва уловимому, к едва слышному приказу из глубин сна, который повелевал ему уничтожить рукописи и который он желал теперь услышать въяве, должен был услышать, дабы укрепилась убежденность в спасенье: неисполним был сокровенный приказ, как бы ни желал он внять и последовать ему, неисполним до тех пор, пока не найдено слово для шепчущей бессловесности, и в невнятности окружавшего его таинственно-величественного нашептывания непреложно витал приказ вернуться к слову; все еще обступали его стены молчания, но уже не были угрозой, о, все еще длился испуг, но это был испуг без страха, бесстрашие внутри испуга, о, все еще были слиты друг с другом самые глубинные и самые внешние пределы, но он, чувствовал, как его вслушивание разъединяло их и связывало, хотя и не в прежний порядок познанья, хотя и не в человеческий порядок, не в животный порядок, не в вещный порядок, не в порядок миров, в котором он некогда двигался и который, угаснув с его угасшей памятью, более не существовал, никогда более не будет существовать, и едва ли здесь открывалось ему единство красоты, единство тающей в мерцанье красоты миров, нет, не оно открывалось ему, а скорее единство потока, звенящего в непостижном, стекающего в ночь, истекающего из ночи, это было единство беспамятного воспоминанья о покое остановки, в коем свершается несвершимое, эта тоска творенья, присущая последнему первозданному одиночеству, вершится в невыразимо недостижимом, в непостижно новой памяти о великой чистоте невинности; и то, что он улавливал, вслушиваясь, было заключено в этом томительном потоке, шло из самого внешнего мрака и вместе с тем звучало в самой глубине его слуха, в самой глубине его сердца, его души, бессловесно в нем, бессловесно вокруг него, требовательная, сокрушительная, покойно-величественная, с удвоенной силой звучащая мощь первоосновы, она поддерживала его и наполняла, чем глубже он в нее вслушивался, однако очень скоро это был уже не лепет и не шепот, а скорее чудовищный гул, правда, доносился он сквозь такое множество пластов пережитого, еще не пережитого и уже недоступного переживанью, сквозь такое множество пластов памяти и беспамятности, сквозь такое множество пластов мрака, что не достигал и силы шепота, нет, это был не шепот, нет, это было созвучье несчетных голосов, более того, созвучье всех сонмищ голосов, звучащее из всех реальных и обманных пространств времени, меднозвучное и гулкое в своей сокровенности и сокрытости, ужасное в своей нежности, утешительное в своей печали, недостижимое в своем томлении, неумолимое, неопровержимое, неизменное, несмотря на огромную удаленность, становящееся все повелительней и повелительней, заманчивей и заманчивей, чем смиреннее становилось его Я, чем менее оно сопротивлялось, чем более открывалось этому звуку, чем более отчаивалось постичь подлинное величье голосов, чем более росло его знание о собственной недостойности; так, укрощенный железной мощью, укрощенный ее мягкостью, укрощенный до покорности и желания покориться, укрощенный до страха за труд, который будет у него отнят, укрощенный до стремленья услыхать приговор, который это прикажет, укрощенный до страха и до надежды, укрощенный до угасания и самопогашения ради жизни, заточенный в узилище и освобожденный в величии своей малости, мудрец и младенец во власти смутно желанной целокупности голосов он сумел наконец уловить то, что давно знал, давно выстрадал, давно понял, и оно вырвалось у него мелкой, недостаточной фразой, совершенно недостаточной, чтобы выразить великую, как зоны, невыразимость, вырвалось у него одним вздохом, одним всхлипом, одним криком: