О Судьба, предшественница богов,
Предвозвестье преддверья творенья,
Ты нагота праначала, бестрепетность формы,
Всепроникающей и холодной.
Ты творенье и вместе творец,
Событье и вместе знание и толкованье,
Проникает твоя нагота человека и бога,
О повелительница всего сотворенного.
Ты повелела и бог отделился
От небытия и стал отцом,
Из немоты вызывая имена света,
Из вековечного лона праматери Ночи,
Неразличимому даруя имя,
Бесформенному давая облик.
Речь обрела немота, и сферы в гуле предвечном
Слово твое поют.
Но во снах, о Судьба, ты снова все отменяешь,
Вспять, к наготе, к Немоте, и облик и речь возвращая,
Все в своей наготе безжалостно ты сокрываешь,
И, опускаясь кристальной снежинкой, в сиянии тает
Бог под пустынными сводами сна.
Недвижно сияя, внимали своды сна немой этой речи, немо их отражая, унося их к последнему свету, где нет эха, и казалось, она сама — лишь эхо сиянья. И он продолжил:
Все пропитала ты сном, о Судьба, и хладный сон ты сама,
Сон нам являет тебя и волей твоею являет
Всю беспредельность Былого, покоящего реальность;
Волей твоей он сосуд творенья, и ты в нем закон,
И над вами не властно время — ни Прежде, ни После,—
Ибо ты — реальность сама.
О Судьба, о парящий поток, о предвечная форма,
О поток многоструйный и сутью чреватый — средь молний
Грозно-безмолвного всеединства, меж ночью и светом
Творенья, призванного тобою к творению; ты же,
В круговороте потоков паря над миром,
Облик один меняешь на облик другой; ты к свету
Хочешь свой ток устремить — а сумеешь? — но там,
Где забрезжит цель средь разлива твоих потоков,
Где поток подчинится потоку — лишь там воцарится покой,
Там возникнут и вещь и имя, истинные по-земному,
Призванные к единству, дабы тебя отражать,—
Напечатленье Судьбы на праформе сущего,
На праформе истины.
Форма из формы рождаются в снах, сплетаясь и ширясь,
В снах моих ты — это Я и мое познанье,
Вместе со мною ты рождена нерожденный ангел,
Случаю неподвластный, — мерцающее воплощенье
Роста, познавшего смысл, и закон, и порядок,—
Образ меня самого, знанье мое.
О Судьба, неподвластная воле богов, уничтожившая богов,
О бесконечность сущего, я сам с тобой бесконечен —
Смертный, во сне дерзнувший богов уничтожить,—
Ибо, свершаясь в тебе, в сиянье твоем исчезая,
Сам я, детством объятый, — обитель богов.
Было ли то последнее пространство? Настал ли последний покой? Но в этом покое еще как будто есть движенье. Должен ли он все еще способствовать ему? Он попытался сделать шаг, попытался поднять руки, попытался предать себя лучистому пространству, коим он сам был, попытался сделать это с великим усилием, со всем напряжением воли, и, хотя стеклянная прозрачность, в которой исчезла собственная его суть, не допускала движенья, попытка удалась: далекая, как сон, дрожь пронизала его, о, то было едва ли даже предчувствие дрожи, едва ли даже знанье о таком предчувствии, но вместе с тем — да разве же могло быть иначе? — дрожь словно бы охватила и своды сна, накатив и откатившись волною, будто пробежала по недвижно скользящим вдаль лучистым дорогам, по их сплетеньям, по их направленьям и безнаправленности, по их сияющей изреченности и неизреченности, будто было это первое и последнее содроганье, едва заметное и все же уловимое, дыханье смутного образа, почти уже бездыханное, и все же памяти о земном. И он рек: