Выбрать главу

— О возвращенье на родину, возвращенье к деянью, которое есть любовь, ибо лишь деяние-помощь, деяние-служенье, давая имя и наполняя пустую форму судьбы, превозмогает судьбу —

— Еще нет, но и уже! И то было знание о сердце непостижимо любящей дали, погруженной в самое сердце сна, то было знание о всеслиянье, сердце посюсторонности и сердце потусторонности, которые вросли, вошли в ритм и пульс друг друга, божественный символ, пламенеющий в символе человеческом, рождая общий язык, язык клятвенного союза меж богом и человеком, язык длящегося творения в несчетных сонмах молитв, вздымающийся и опускающийся в мирозданье, и то было знание об этом языке спасительного деянья, об этом языке любовной жертвенности, которая столь же превыше всякой человеческой жертвенности, сколь звучащая запредельность всегласа превыше сумятицы земных голосов, сколь запредельная любовь целокупного познанья превыше всякой любви человека к человеку, божественно-человеческое сердце, объятое богом, объятое человеком, объемлющее собою бога и человека; и все же то было и знание о том, кому — ведь внятный в земном голос от веку нуждается в провозвестнике — назначено стать носителем деянья и, как оно само, корениться в двойном истоке, родиться в земном от неземного зачатья, ибо лишь тот, чей исток уже неподвластен случаю, способен и случай вновь соединить с чудом последней законности, которой подвластна даже судьба, ибо лишь тому, кто сам происходит из К высшего, над судьбою стоящего, и все же до дна исчерпает злосчастье судьбы, даруется милость вновь обратить беду во благо, даруется милость стать благоподателем, о, ему, и только ему, богозачатому герою в образе человека, уготовано пронести отца чрез пожары беды, о, ему, и только ему, уготовано спасти отца, только ему дозволено взять себе на плечи того, кто его зачал, и отнести к кораблям, чтоб бежать, чтоб вернуться на родину в новую землю, в обетованную, что всегда была родиною отца. Еще нет, но и уже! Эта земля лежала пред ним в знанье повелительного, нарекающего отеческого зова, который сообщает божественное человеку, а бога одухотворяет человеческим, она лежала пред ним в сиянье и лучистом отраженье, она лежала пред ним в знанье о благоподателе и в знанье самого благоподателя, исполненном человечности; так лежала она перед ним, и пожары беды словно бы преобразились в чистое жертвенное пламя, взорвано оцепененье, поднята гробовая плита сердцевины, добро отделено и очищено от зла, бог и человек расширились до воскресшего вновь творенья, обетование, освященное грядущим во имя отца, освященное грядущим во имя сына, обрученное с грядущим в духе — еще нет, но и уже, обетование. Было ли то, что он видел, уже познание? Было ли это познание сна? Было ли это уже пробужденье? О, то было все еще по сю сторону границы, и хотя сон бился в нее, он ее не прорвал; непостижимо было увиденное, то было не познанье, то было просто знание, сновидческое знание, сновидческое воспоминанье, далекое воспоминанье о никогда не слышанном, вечно звучащем голосе былого, отдаленнейшее воспоминанье о запредельной земле, от веку не хоженной и все же исхоженной вдоль и поперек, огромной в своей дали и крошечной в своей удаленности, исток, устье, то было могущество памяти, бесконечное приближенье к границе, и все же то была еще завороженность и лишь трепет, лишь стук у порога и свет ожиданья. И потому-то, в этом-то зрящем знанье, в этой абсолютно прозрачной слепоте, которая, не будучи познанием, была как бы формой познания, прозрачной повязкой на его глазах, да, потому-то он, хоть и погруженный в просторы сна и укрытый их устремленным ввысь ветвленьем, он вдруг очутился на вершине неимоверно высокой горы, словно ему было велено отсюда узреть запредельное, он, зрящий и все же не провозвестник, поставленный и удерживаемый железно-ласковой дланью, приятый грядущим, непрестанностью бытия, охваченный биеньем сердца, которое, им объято, все же как нечто большее, чем он, обнимало его самого, дыша реальностью; и, пронизанный пульсом этого биенья, он сумел высвободить руки из прозрачной кристальности и простер их ввысь, ввысь к сияющим сводам, где сверкали звезды и начали свое круженье огромные солнца, одна звезда над ними всеми: так обозревал он просторы сна, просторы земель, извечно предназначенных стать ареной деянья и бывших сейчас ареной его созерцания, неприкосновенных, недоступных и все же изначально ему родных, так обозревал он, прикованный к этому месту, скованный сном, не могущий выйти из сна, расстаться с ним, обозревал этот для него неприкосновенный, ему недоступный ландшафт, в который простирался излученьем собственного сна, свеченьем его, и, охватывая взором и этот ландшафт, и сон, он видел их взаимонаслоенье, видел среди ландшафта все кристальные образования, все эти лучистые кубы, круги, пирамиды, снопы лучей, что были во сне, видел, что уходящее вдаль пространство ландшафта покоится в переплетеньях и необозримостях лучезарно-грезящих путей-дорог, насыщенное воспоминаньем, прозрачное от воспоминанья, волшебством пробуждающее воспоминанья; да, оно покоилось во сне со всеми своими ночами и днями, сменою света и тьмы, то просветляясь, то затуманиваясь в двояких сумерках утра и вечера, наполненное всеми образами земного бытия, наполненное сумятицей всех сущностей, сумятицей всех земных голосов, наполненное дурманом, и мукой, и томленьем, наполненное сотворенным и свершенным творением, наполненное тишиной берегов, и трепетных полей, и исчезающих горных вершин — о вершины, обители одиночества, о равнины, обители городов,