И тогда отрок сказал, поднявши руку:
— Видишь звезду? То восходит знак путеводный..
И восстала ночная звезда на пурпурно-солнечном небе, и, лия ласкающий свет, плыло созвездье к востоку.
Рухнув ниц для молитвы, прижавшись лицом к полу, сначала замерев в недвижности, затем с воздетыми руками поднявшись на колена, раб молился, чуть покачиваясь взад и вперед.
— О неведомый из неведомых, незримый из незримых, неизреченный из неизреченных, в бесконечности высится престол Твой. Ты возвещаешь о себе чрез око Твое, слепящее нас с высот, оно светлее дня и все же лишь тень сокровенного бытия Твоего, отсвет темноты Твоей, отсвет отсвета. Оку моему, взору моему, сугубой тени сей, озаренной отсветом отсвета Твоего, сугубому отсвету сему дозволено вознестись к Тебе не дабы упокоиться в Тебе, а дабы в муке и прозрении возвернуться назад. Лев и телец улеглись в ногах Твоих, орел взмывает к Тебе. Око Твое — речь Твоя, и грозен гром гневной брови Твоей. Никто не осилит Тебя — ни тот, что дерзает похитить огонь с небес, ни тот, что укрощает тельца, ни тот, что самочинно нарекает себя праотцем, — никто не осилит Тебя. Ты же посылаешь в спасители того, кто не возмущается. И в отсвете вестника Твоего, из сияния Твоего рождается, младенцу подобно, звезда, и, покорствуя воле Твоей, плывет она в небесах, держа путь свой туда, где пребывал Ты однажды и снова пребудешь с наступлением дня. Для смерти Ты создал меня, и я образ ее. Но вместе с созданием Твоим, о незримый в незримом, Ты создал и благо возврата, возврата в лоно отчизны, и когда низойдет в дол наш звезда, когда Ты, о безымянный в безымянном, возгласишь имя, что принял Ты, дабы шествовать по земным путям и умереть на земных путях, и, зримая земным очесам как другая твоя ипостась, в коей Ты снова вознесешься к себе самому, преображенная в прежний свой свет, снова солнцем, снова единым всеохватным оком станет звезда, — тогда дозволь мне, из рабов рабу и последней тени безымянности Твоей, причаститься имени Твоему, лику Твоему, сиянию Твоему, о неведомый из неведомых, незримый из незримых, неизреченный из неизреченных, о мой владыка, коего я славлю и днесь и вовек.
Поднялся полуденный ветер, невесомое и порывистое лобзание жизни, еле слышным дуновением повеял он с юга, нахлынул нескончаемым тихим потоком — дыхание мира, бескрайнее море, ежедневно выступающее из берегов, дыхание исполняющихся и вечно не исполненных времен, над коими странствует звезда: легкий дух плодоносной земли, дух маслины, лозы и пшеницы, дух раденья и простоты, дух хлевов и давилен, дух общины и мирного дня, дух беспредельно раскинувшихся земель, беспредельно распластавшихся пашен, дух любовно вершимых трудов, дух полудня; о великая святыня полудня, покоящаяся над миром и мирами, как золотая колесница, что, достигнув зенита, для священного отдыха остановила свой бег! Тихо покачивалась в дуновении лампа, серебристо позванивала цепь.
Как коротка человеческая жизнь! Ни на что ее не хватает. О лоно памяти, о лоно отчизны, о возвращенье домой!
И там, в глубинах неведомого, незримого, неизреченного, божественно-отрешенного, — там владычествует он, тот, чья тень есть свет, тот, о ком вещает предчувствие, а не знание, тот, кого наречь мы не в силах, сокровенный из сокровенных. Не ему ли в священном трепете поклонялись жители селений, полагая, что живет он в капитолийском бору? Не воздвигнуто ему статуй и воздвигнуто быть не может, ибо сам он себе символ, — но в символе гласа он возвещает о себе. О, отверзни зеницы, дабы узреть любовь!
И высоко-высоко над реющим дуновеньем, над полдневным этим хоралом, над ровным теплым потоком, полным трепетной любви человека к земле, полным жестокой любви земли к человеку, — высоко над ним плыла ночная звезда, тоже символ, символ невыразимой любви, жаждущей снизойти в земную юдоль, дабы возвысить земное до горних солнечных далей. Так покоился полдень в дыханье земли и неба, и отдыхала огневая упряжка, отдыхали колеса, отдых вкушал Солнцебог.
Было ли то, что он испытывал, счастьем? Он не знал, да и едва ли хотел знать; но то, несомненно, была надежда, такая могучая, что, подобно слишком яркому свету или слишком мощному звуку, она была уже и непереносима, и он даже почувствовал облегчение, когда ослепительное недвижное действо вдруг оборвалось Не мог бы он и сказать, как долго оно длилось. Но когда оно оборвалось, когда полдень снова пришел в движение, когда тронулась вновь колесница и бесследно растаяла в небе странствующая звезда, тогда растворилась дверь, растворилась как услужливая лазейка, дабы сквозь нее, востроногий, мог проворно ускользнуть отрок, а на самом деле растворил ее упитанный бородач, каковой и воздвигся в дверном проеме с торжествующе-благосклонной улыбкой, словно преподнося свою персону в дар; не обращая внимания на прошмыгнувшего мимо мальчика, он поднял руку в знак приветствия, и нетрудно было признать в этом человеке обещанного ему врача: бесспорным свидетельством тому были и осанка, и замашки, и весь его вид, более же всего короткая окладистая русая борода, ухоженная борода ученого мужа, в которую будто нарочно вотканы были серебряные нити — добротное и надежное серебро лет; а если бы все-таки возникли сомнения, их окончательно развеяла бы оснащенная инструментами свита, выступавшая, пожалуй, еще и важнее своего предводителя, и уж тем более профессионально отшлифованное, светски-непринужденное приветствие, без запинки слетевшее с его улыбчивых уст: