Выбрать главу

— Да, у нас ведь нет другого средства выразить себя, только и есть что символ…

— И ты полагаешь, что смерть от символа ускользает.

— А как же?.. Язык — всего лишь символ, и искусство тоже, и даже деяние — всего лишь символ… познание посредством символа… либо должно быть таковым — притязает на то, чтобы быть таковым…

— Прекрасно. Но тогда, понятное дело, это относимо и ко мне в той же мере, как и к Эсхилу. — Август улыбнулся. — Мы ведь сошлись на том, что власть тоже искусство, искусство римлянина.

Август за словом в карман не лез, и следовать его хитроумной логике было не просто; то, что он сидел сейчас вот здесь, у кровати, было понятней, чем то, о чем он говорил, и если он имел в виду римское государство, создание рук его, коим он с таким умением управлял, — где была реальность этого государства? Смутным чертежом проступало оно за окном, здание государственности, маячившее в пейзажах и между пейзажами, в людях и между людьми, там граница и тут граница, там ниточка связи и тут ниточка связи, все невидимо и однако же все есть, существует, и приходилось превозмогать себя, чтобы отправиться в эти сферы, приняться за поиски.

— Дело рук твоих, Август… О да, конечно, оно символ… Это твое государство… и оно — символ римского духа.

Так неужели среди всего этого богатства, среди множества символов, составляющих в совокупности нашу жизнь, именно те, что созданы тобою, так плохи, что заслуживают уничтожения? Неужели ты один не достиг цели? Что до меня, то я вот притязаю на то, чтобы созданное мною осталось… Я и в этом хочу следовать Эсхилу — тот ведь не уничтожил свои творения… Тебе же непременно хочется быть исключением? Или ты еще не достаточно пожал славы и жаждешь для своего имени еще и славы Герострата?

Цезарь тщеславен, он только и говорит, что о славе, слава для него все, и потому нельзя ему говорить — уж ему-то еще менее, чем Луцию, — что слава, даже если она переживает смерть, никогда смерти не побеждает, что путь славы — это земной, здешний путь без благодати познания, путь самообмана и ослепления, пагубный путь кривды.

— Слава — дар богов, но не цель поэзии; только плохие поэты считают ее своей целью.

— Но ты не из их числа… Почему же в таком случае именно твои символы должны быть недостойны бессмертия? Твою поэму сравнивают с гомеровскими, и смешно было бы утверждать, что твои образы уступают по силе эсхиловским. Вот ты говоришь, что ты лишь затемнял истину, вместо того чтобы ее обнаруживать, и потому не приблизился к ней; коли это так, то и об Эсхиле можно сказать то же самое.

Августа, как видно, снедало нетерпение, это оно было причиной его назойливой, тягостной настойчивости; но ведь ясного ответа, коего он добивался, дать ему было невозможно!

— У Эсхила познание всегда, изначально предшествовало поэзии, а я пытался искать его в ней… В сокровеннейших глубинах души рождались его символы и стали откровениями, они суть и внутри и вовне одновременно, и потому они, как все образы великого искусства греков, переступили порог вечности; порожденные откровением, они породили непреходящую истину.

— Такой же славы достоин и ты.

— Я — нет… Образы, всего лишь привнесенные извне, так и отмечены земной печатью, и потому они неизбежно мельче праобраза; чужды познания, чужды истины, они не находятся и внутри и вовне одновременно, они всего лишь поверхностная оболочка… Вот и вся моя слава.

— Вергилий! — Цезарь вскочил, и движение это было порывистым, снова очень юношеским — Вергилий, ты уже повторяешься, хоть и находишь новые слова, и они берут за душу. Но я — придется и мне повториться! — могу из них только почерпнуть, что твои туманные возражения против собственной поэмы, упреки ей то в утрате цели, то в утрате истины относятся, в сущности, всего лишь к формальным недочетам стиля; никто, кроме тебя, их не заметит, никто, кроме тебя, не сочтет твои образы неубедительными, и сомнения, терзающие всякого художника, сомнения в совершенстве им созданного превратились у тебя в навязчивую идею, в фантом потому, наверное, что ты величайший среди поэтов.

— Это не так, Август.

— А как же?

Ты сейчас спешишь; мне не пристало задерживать тебя долгими и скучными разъяснениями, а без них я не могу доказать тебе, что «Энеида» недостойна быть, хотя в ней и есть все признаки настоящего произведения искусства.

— Ты играешь словами, Вергилий, и если ты когда-нибудь в своих рассуждениях всего лишь скользил по поверхности, то именно сейчас.

— Ах, Октавиан, почему ты мне не веришь?

Цезарь стоял теперь в некоем недосягаемом отдалении — будто ни единое слово уже не могло донестись до него.