— Выше всех знаний стоит просто познание, и народ ожидает его в образе великого деяния, на познании зиждущегося.
Какое-то невеселое озорство промелькнуло в чертах Августа.
— В мире полно деяний, а вот с познанием не густо.
— Деяние, вдохновленное познанием, — это деяние клятвы.
— Но, Вергилий, трон мой и сан освящены клятвой, и все, в чем я поклялся, я сдержал… Это ли не деяние, зиждущееся на познании?.. Чего ты еще хочешь?
Ну почему бы не польстить тщеславию Цезаря желаемым ответом? Ведь так просто — и так уместно. Но что-то принуждало его к возражениям и разъяснениям.
— Конечно, труд твой — деяние, деяние во исполнение клятвы, и потому за ним неизбежно последует деяние, зиждущееся на познании, преобразующее деяние познания, деяние истины, — но речь-то у нас сейчас идет о человеческой душе, Август, а вот с ней надобно терпение… — О, несмотря на усталую раздраженность, даже враждебность в мине Цезаря, он должен, должен был это высказать, раз уж в самом деле речь шла о человеческой душе и о ее пробуждении к бессмертию. — Да, своими деяниями ты распространил мир, принесенный Риму, на всю землю, ты создал единое государство, этот великий символ, и, когда к нему добавится еще деяние во имя истины, которое одарит человека благом всечеловеческого божественного познания и соберет отдельных граждан в единую людскую общность, тогда, о Август, твое государство преобразится в вечную реальность творения… тогда лишь, тогда оно придет… чудо…
— Ты, стало быть, настаиваешь на том, что государство в его нынешнем виде — это всего лишь непрочный, легковесный символ…
— Нет, подлинный символ.
— Ну хорошо, подлинный… Но ты настаиваешь, что свой реальный образ он обретет лишь в будущем…
— Истинно так, Цезарь.
— И когда наступит это твое чудо? Когда произойдет это превращение в реальную действительность? Когда?
— Требовательно и сердито, прямо-таки воинственно глядело теперь на него красивое лицо.
— Когда, о боги? О когда, когда? Когда оно возможно, всеохватное творение, не скованное формой, не подверженное случаю? То все во власти неведомого бога, оплота незыблемых клятв. Но тем временем вдруг перестала колебаться земля, мерно скользила ладья, и хоть снова затруднилось дыхание в легких, в глотке, в носу, но дышало сердце, и сердце знало, что в нем неугасимо трепещет еле слышное дыхание души, не дыхание даже, а дуновение, всего лишь дуновение, но такое сильное, что казалось, оно вот-вот вихрем пронесется над миром и сметет скалы с лица земли. Когда, о когда? Где-то дышал тот, что это свершит, где-то жил уже и, еще не рожденный, уже дышал; однажды было творение, однажды будет оно, будет чудо, неподвластное случаю. И посреди тающего тусклого света, далеко-далеко, в неоглядной дали на востоке, снова встала звезда.
— Однажды придет тот, кто будет владеть познанием; в его бытии будет избавлен мир — для познания.
— Неплохо было бы тебе все-таки ограничиться более земными целями; ты все ставишь задачи, превышающие пределы земного, а для них моей жизни уже не хватит.
— Это задачи избавителя.
— Но ты приберег их для меня… — так ведь?
— Избавитель побеждает смерть, и побеждающим смерть ты явился миру, ибо принес ему мир.
— Это не ответ. Ведь я принес всего лишь земной мир, земную придал ему оправу, земной он по сути своей… Ты хочешь сказать, что я способен на осуществление всего лишь земных задач?
— В сыне того, кто обожествлен, люди уже сейчас видят спасителя, который призван избавить их от несчастий.
— Так говорят люди, так говорит народ… но что скажешь ты, Вергилий?
— Двадцать лет тому назад, когда я начал «Георгики», а ты был еще юношей, — еще тогда я видел твой образ в кругу светил зодиака. Ибо ты означаешь смену времен.
— Как ты писал тогда?