Выбрать главу

Не надвигалось ли снова солнечное затмение? Не приближалось ли вновь колебание земли и морей, сотрясаемых конями Посейдона? Не они ли спугнули тишину? Нет, опасения были напрасны: по-земному мягко и мирно разгуливали воркующие голуби по подоконнику; мягко лилась песня, мягко лился свет, отливая слоновой костью, и, хоть ладья снова тронулась в путь, нечего было опасаться, пока она и дальше так уверенно и мягко скользила по глади вод. Но все-таки явственно слышен был стук конских копыт, и не прошло и мгновенья, как он уже был тут как тут, прискакавший по воздуху конь, и мальчишка на крупе, задорно вцепившийся в веющую гриву, задорно понукающий коня. То был не вороной — то был белый как кипень конь, но с черными бабками, и, когда отрок на полном скаку спрыгнул с него пред Цезарем, конь продолжал свой галоп и исчез за окном. А отрок приблизился к Цезарю, приблизился как вестник былого, с увенчанной головой, как дароносец, и таковым его принял Цезарь. «Приветствую тебя, — сказал Август, все еще стоя у канделябра и держась рукою за лавровую ветвь. — Ты принес мне в дар поэму, и я приму ее из твоих рук, ибо ты — Лисаний; я узнал тебя, хоть я никогда не был в Андах, и ты тоже узнал меня». — «Ты Цезарь Август, Божественный Октавиан». — «Как ты нашел дорогу ко мне?» И отрок прочел:

— «…Вот Цезарь и Юла потомки: Им суждено вознестись к средоточью великого неба. Вот он, тот муж, о котором тебе возвещали так часто: Август Цезарь, отцом божественным вскормленный, снова Век вернет золотой на Латинские пашни, где древле Сам Сатурн был царем, и пределы державы продвинет, Индов край покорив и страну гарамантов, в те земли, Где не увидишь светил, меж которыми движется солнце, Где небодержец Атлант вращает свод многозвездный. Ныне уже прорицанья богов о нем возвещают, Край Меотийских болот и Каспийские царства пугая, Трепетным страхом смутив семиструйные нильские устья».

Так читал отрок, и возникавший в этих стихах образ, тревожный, почти перехватывавший дыхание, всплывал не из памяти — памяти ли отрока или его собственной, — а из неведомости вечносущего, — тусклый, немой, едва намеченный штрихами, но и полный трепетного ожидания, грозовой образ.

Однако времени на раздумье уже не оставалось, ибо Август, с одобрительной миной внимавший стихам, подытожил:

— Да, вот оно. Так ты писал писал для меня… Или ты передумал, мой Вергилий?

— Я не передумал, Октавиан. Бери поэму — она твоя…

Тут Август дважды хлопнул в ладоши, и покои сразу начали наполняться людьми, их было очень много — видимо, все они стояли за дверями, только и ожидая этого знака. Среди них были Плотий Тукка и Луций Варий, врач со своими помощниками тоже был, конечно, тут как тут; и снова зримым во плоти явился раб, он стоял в ряду других рабов.

Лишь Плотии не было видно, хотя она ведь наверняка не ушла. Возможно, однако, она была просто запугана этой толпою и затаилась где-нибудь в уголке.

Цезарь же сказал:

— Говори я сейчас перед стечением народа, я бы взял более высокий, торжественный тон; но так как я стою в кругу друзей и единомышленников, коих люблю, я всего лишь приглашу их разделить мою радость по поводу того, что наш дорогой поэт выразил решимость сразу по своем выздоровлении, а стало быть, очень скоро возобновить работу над «Энеидой»…

Так ли уж любил Август этих друзей? Он мнил, что обращается к ним иначе, нежели к народу, которым руководил, отнюдь его не любя, но обращение это ничем не отличалось от зачина публичной речи, и он еще весьма искусно выдержал паузу, дабы значимость его слов была вполне прочувствована окружающими и ими же самими выражена.

Что и не замедлил сделать Луций Варий: