Отрок солгал; никакого светила не видно, и уж тем более той звезды возвещенной, дабы сияла она в предстоящей зрелости века; о, затмилась, растаяла звезда встречи, звезда, под знаком которой стоит познанье и узнаванье, великая откровенная тайна, что останавливает полый поток времени, исполняя его собою, и открывает новый исток, таинственно-неудержимый… Нет, отрок солгал, ничего этого не видно, еще не видно! «Еще нет, но и уже!»
Чья это речь? Отрока или раба? Оба направили взоры к востоку, оба слились в новом единстве этого к востоку обращенного взора; и на восточном краю небосвода должна воссиять звезда.
«Юлиев звезды на западе светят, — рек Цезарь-невидимка, — но ты не узришь их боле, Вергилий… Неужели вовек не угаснет твоя ненависть?» — «С любовью посвятил я „Энеиду“ Августу, но превыше его бытия восстала новая звезда».
Цезарь больше не отвечал; безмолвно потонул он в незримости.
— «Энеида»… — Плотий как-то странно шмыгнул носом и пригладил обеими руками венчик седых волос на своей голове. Да, «Энеида»… Вечно будет сиять в ней звезда Юлиев.
Насколько я понимаю, прежде всего надо включить в новый текст посвящение «Энеиды» Цезарю, — сказал Луций и, обмакнув перо в чернильницу, весь внимание, стал ожидать более точных указаний. Но он ждал напрасно. Ибо чернильница, в которую обмакнул он перо, была не чернильница вовсе, а пруд перед домом в Андах, о, и стол, за которым он сидел, не был обычным столом — откуда ни возьмись, выстроилось на нем все андское подворье, усадьба, отходящая ныне Прокулу, а за нею, будто ее уменьшенный слепок, маячил склеп, узилище, возведенное из серых свинцовых плит, и, отливая золотом, завихряясь, смешивались с волнами пруда волны гавани в Позилипе. О, не в чернильницу, а в пруд окунул Луций перо, и легкие круги неслышно разбегались от этого места к берегам, где плескались утки и гуси; ворковали голуби на голубятне, а помимо того бесчисленные толпы людей обступили стол в ожидании завещанной им доли, но если еще можно было понять, что и Цебет был в этой алчущей наследства толпе, коль скоро ему предстояло отныне жить на подворье, то уж совсем неподобающим было явление Алексиса, развинченной походкой приблизившегося по извилистой въездной аллее и повсюду теперь шнырявшего. Непристойной была эта толкотня у стола, настолько непристойной, что вынужден был вмешаться раб, но лишь с большой неохотой позволили люди оттеснить себя снова в туман незримости; все это продолжалось довольно долго, а когда наконец уладилось и стол перед Луцием снова был пуст и чист, тот уже с некоторым нетерпением в голосе напомнил:
— Я жду, Вергилий.
— Ах, будто это так просто — снова взять себя в руки; Луций мог бы и сам сообразить.
— Сейчас, мой Луций…
— Не торопись… спешить некуда, — вмешался Плотий.
— Прежде послушайте меня, друзья… Вы помните, что сказал Август?
— Разумеется.
— Так вот… Цезарю известно мое первое завещание, и я считаю, что и вы, ближайшие мои друзья и помощники, должны его знать…
— Мы не одни, — прервал его Луций и указал на раба.
— Раб? Да, я его узнал…
Узнать и быть узнанным… Встреча навек, сцепленье навек, сцепленье душой и телом — с тем, кто влачит цепь.
— Разве ты не собирался отослать раба, прежде чем говорить о завещании?
Странно, что Луций решился это высказать, то была почти дерзость, но все обошлось: раб с недрогнувшим лицом мгновенно покинул комнату и в то же время остался в ней — будто удвоился.
Плотий, скрестив руки на животе большими пальцами наружу, заключил:
— Вот и прекрасно, теперь мы одни.
И тут его отчитала Плотия — грубо, презрительно: «Зачем вам быть одним? Одиночество нужно для любви; а вы-то — вы толкуете о деньгах».
— Не о деньгах, совсем не о деньгах…
Как могла Плотия так говорить? Сколь она ни далека от него, должна же она знать, что вовсе не о деньгах и не о богатстве идет речь.
— Ты и прежде распорядился насчет своих денег и сейчас распоряжаешься насчет своих денег, — решительно возразил Плотий. — А все остальное, что ты говоришь, — вздор.
К счастью, на это можно было ответить, не выдавая и не обижая Плотии:
— Деньги мои мне достались милостью и щедротами моих друзей, и будет только справедливым вернуть их им… Потому-то я все еще сомневаюсь, вправе ли я, как распорядился в прежнем завещании, оставить так много моему брату Прокулу, хоть я и очень люблю его за прямоту и незлобивый нрав.
— Вздор все это, вздор.
— Добрый старый обычай, равно как и благо государства, предписывает, чтоб имущество оставалось в семье, чтоб оно охранялось и приумножалось, — ухмыльнулся Луций.