«Знаю я это село, — принялся Заяц рассказывать старому кузнецу. — Мы у них мериканскую молотилку раз подрядили, пшеницу обмолотить. Так молотилка эта, будь она неладна, пшеницу-то смолотила, но всю солому сожрала, так что скотина потом всю зиму на лиственном корме перебивалась. В ихнем селе больно форсить любят. Духовой оркестр ихний, к примеру, только по нотам играет. Приходили они к нам, каждый держит перед собой ноты, идет и играет. Ладно, а если на дороге колдобина, он на колдобину не смотрит, а все в ноты смотрит, пока в колдобину не свалится. Я когда окарину купил, мне тоже говорили, чтоб я по нотам играл. Как же это по нотам играть, я вечером сяду во дворе с окариной, дак ведь темно, никакие ноты не разглядишь. Разве что жену заставлять, чтоб она фонарем мне светила, а самому глаза портить, в ноты смотреть. Птица разве по нотам поет? Захочется ей попеть, она закроет глаза и поет… Знаю я эти Живовцы!»
Работники пообедали, выкурили по цигарке. «Айда, айда!» — стали они поторапливать друг друга. Первыми вскочили молодые парни, стали к мехам, мехи раздулись и плавно задышали. Огонь ожил, старшие тоже поднялись, потягиваясь и разминаясь, и, кто с цигаркой в зубах, кто скручивая новую, подошли к наковальням. Солнце сияло, отражаясь в сверкающем металле, и бросало слепящие отблески на лица.
Затюкал первый молот, ухнула наковальня, за ней отозвалась вторая, одна за другой пошли догонять и перегонять друг друга, заговорили своими гулкими голосами и не умолкали до самого вечера. Железо в горнах разбухало, опекуны Истрати и Зарко Маринков пришли под вечер, и Заяц показал им, как из старых подков получился ком железа с капустный кочан величиной. Зарко Маринков притащил кусок рельса, пяди в две длиной, и дал его Тико. Тико сказал, что он пойдет на один из рогов наковальни, потому как это, наверное, шведская сталь. А шведская сталь, известное дело, самая крепкая, из нее бритвы делают. Однако старый кузнец, спец по сварке, сказал, что рельсу надо смешать с другим железом, не то она от сильных ударов может треснуть. Рельс бросили в горн, нагрели, очистили от ржавчины и принялись ударами молотов смешивать с простыми воловьими подковами и обручами от старых бочек.
Лишь когда смерклось, во дворе наступила тишина.
Усталые работники выкурили по цигарке, напились воды из кувшинов и безо всякого ужина легли кто под шелковицей, кто в распряженных телегах, кто под навесом, а некоторые прямо около горнов, подстелив под себя старую рогожку или охапку сена. Из-за плетня, с улицы и с поляны доносилось металлическое позвякиванье пут — там паслись стреноженные лошади.
Еще не вполне стемнело, когда в воздухе послышался свист, шелест перьев, птичьи голоса, и на ветках шелковицы с шумом принялась размещаться стая клевцов. Птицы попробовали клювами древесину, выпустили по спящим людям пулеметные очереди, погомонили еще немного и стали, толкаясь, устраиваться на ночлег.
Позже Заяц слышал, как во сне птица запищит: «Цын-н-н» — или глухо щелкнет клювом. По ту сторону шелковицы позвякивали лошадиные путы, иногда к звяканью присоединялось мягкое фырканье или ржанье. Сыч откуда-то с реки сообщал, что все слышит. Заяц стоял посреди своего двора и почесывался. Пойти лечь рядом с костлявой спиной Велики ему еще не хотелось, а по улице никто не проходил — не к кому было прицепиться, не с кем хотя бы заговорить. Оставалась одна окарина. Он сел на дышло, вытащил дуделку из кармана и словно бы полегоньку попробовал звук, вплетая его в тихие звуки вечера. Поглядывая на соседний двор, он видел, как там то шевелилось тело, то руки резко вскидывались и падали, будто отрубленные; это кузнецы и во сне продолжали бороться с огненным железом и взмахивать тяжелыми молотами.
И вот, посматривая на неясные очертания тел в неясном свете звезд, вслушиваясь в вечерние звуки, Заяц стал и звуки окарины подгонять под них, им уподоблять, но в ушах у него еще гулко ухали дневные наковальни и продолжали вздыхать мехи, а потому и прокаленная глина в его руке временами тоже пыталась отозваться гулом; и пулеметные очереди клевцов всплывали в его сознании, тогда пальцы стремительно пробегали по дырочкам окарины, и так много всего смешалось в мелодии, что она напоминала одновременно цыпленка, наковальню, лошадиное фырканье, клевцов, гнусавое посвистывание (как посвистывала сорока в подвале), вздыхающие мехи. И можно было только удивляться тому, с каким воодушевлением играл Заяц. Другое дело, если б у него была публика и публика так его воодушевляла, но никого вокруг не было. Единственной его публикой были спящие кузнецы, спящая стая клевцов и сорока, подвешенная за лапки под стрехой житни Сусы Тининой. Только сыч слушал его, но безо всякого интереса, и если и подавал время от времени голос, то не для того, чтобы высказать свое восхищение, а просто чтобы сообщить, что он тут недалеко и все слышит.