Дама проводила ее до дверей, всячески стараясь быть как можно любезнее с невестой Момира, но Зорка вылетела из парадного на улицу, ни разу не обернувшись.
Добравшись до дому, она еще с порога крикнула:
— Мама, мама!
А когда перепуганная мать подхватила ее на руки, она сжалась в комок и забилась у нее на груди в отчаянных рыданиях:
— Мама, мама, не хочу жить, я должна умереть!
Мать дотащила ее до кровати и, приговаривая и лаская, как бывало, когда она была совсем маленькая, принялась безмолвно ее раздевать и укладывать в постель. Она нарочно ни о чем ее не расспрашивала, только все гладила и ласкала, дожидаясь, когда она сама затихнет и уснет. А выйдя из Зоркиной комнаты, с нескрываемой радостью объявила домашним:
— Тсс! Заснула! Что-то такое у нее случилось. Я давно это заметила. Слава богу, поправится моя девочка, вот увидите!
1922
Перевод Т. Вирты.
Баба Маца
И в Раванграде были женщины, о которых вспоминали не иначе, как в связи с какой-нибудь бедой. Обычно это были старые женщины, не принадлежащие ни к какому определенному сословию, бессемейные, всегда печальные, черные, молчаливые, изможденные старухи. Люди молодые, понятия не имели, откуда они родом и как их полное имя; на крестины, свадьбы и семейные празднества их никогда не звали. Зато когда кого-то прикует к постели гадкая болезнь или кто-то умирает, тогда срочно посылают за ними, чтоб они перевязывали смрадные, изъязвленные тела, стирали заразные простыни, сухими темными пальцами закрывали глаза покойнику и бодрствовали в головах умершего длинными, жаркими ночами в спертой духоте чадящих свеч и пятнисто-синих трупов, отгоняя ветками назойливых мух, лепящихся к углам глаз и рта и к пожелтевшим ноздрям умершего. В дни семейного отчаяния и горя, когда сдают самые крепкие нервы и голова идет кругом, этим неприметным особам, в другое время как бы и вовсе не существующим для людей здоровых и занятых, приходилось не раз доказывать важность своей жизненной миссии. Они сразу берут бразды правления в свои руки. Они знают, что «положено» и что «не положено» и, распоряжаясь с мрачной и суровой требовательностью, неукоснительно блюдут старинный ритуал суеверий, предрассудков и ворожбы, двигаясь среди растерянной и плачущей родни подобно древним языческим жрицам Иштари и Прозерпины. Вставляя зажженную свечу в еще теплые, незатихшие руки покойного, занавешивая зеркало, останавливая часы и усылая родню отдыхать, они вершат в доме власть, которая продлится до тех самых пор, пока гроб под черным покровом не вынесут на носилках с горящими канделябрами, пока не проветрят комнаты и все, вернувшись с кладбища, не вымоют руки. Еще и поминки в разгаре, но едва разговор зайдет о наследстве и завтрашних делах, как уже бабка с узелком провизии и кое-чем из одежды покойного незаметно и неслышно удаляется домой.
Баба Маца и среди них была самой неприметной. Она была просвирней Йовановской церквушки на Шапоньском хуторе, куда поп наезжал несколько раз в году по праздникам. Это была невидная усохшая старушка, согбенная, перекошенная на правую сторону, всегда в черном, повязанная черным платком, из которого выглядывало маленькое, желтое, сморщенное лицо. Старая богомолка в ее типичном обличии. Она редко появлялась в городе. Только родовитые, старинные семьи, помнившие, что баба Маца происходит из «хорошего дома» и что она поповская дочь, прибегали к ее помощи в несчастьях. В этом узком кругу ее все еще величали «госпожой», ибо знали, что и она была когда-то мужней женой, супругой мастера и матерью многочисленного семейства. Перехоронив всех своих очень рано, она стала просвирней. Баба Маца — просвирня, — так называли ее все, но чем она кормилась на самом деле, об этом никто не задумывался. Когда она не сидела у постели больного или у одра покойника, она жила в кладовке при церкви среди ветхого, поломанного, источенного червями хлама, брошенных подсвечников, стихарей, лампад, стремянок и метелок для обметания пыли, а питалась, словно птица небесная, просфорами, кутьей и подношениями «во спасение души». Сгорбленная, скособоченная, живое воплощение убогости и неприметности, она проходила улицами, не поднимая глаз, и невозможно было сказать, знает ли она что-нибудь о жизни этого города и его обитателей, которые трудятся и развлекаются, и в какой степени сама она принадлежит к этой жизни и к живым? Ее появление не напоминало даже о смерти, — в отличие от бледных слуг похоронного бюро, — и не вызывало неприятных мыслей у оптимистически настроенных прохожих; она проплывала в густой мгле раванградского воздуха смутной тенью, еще более расплывчатой, чем студенистое тело прозрачной медузы в морской воде. И если бы она однажды исчезла, никто бы не заметил, что на этот раз она не возвратилась с кладбища. Должна была разразиться мировая война, чтобы она, как и великое множество ей подобных, сделалась вдруг полезной и нужной и хотя бы на какое-то время стала в Раванграде заметным человеком.