Выбрать главу

Люди слушают, разинув рты, тем более что знают — Живко не болтлив, никогда не загнет, как некоторые, ради красного словца. А господин учитель не на шутку сердится — обидно ему, что Живко не умеет или не хочет поподробнее рассказать о сибирских чудесах, а только изредка процедит в седеющие усы что-нибудь такое, о чем наш человек отродясь не слыхивал. Его-то уж ничем не удивишь. Другие по сто раз пересказывают все, что приключилось с ними на разных фронтах и в плену, расписывают чужие страны, где крестьяне трудятся и живут все-таки на тот же манер, что и наши сремцы. Сам господин учитель, человек с «изъяном», мало что повидал: был в Сегедине, когда их, как бунтовщиков и шпионов, гнали по улицам и жители плевали им вслед, немного отсидел в тюрьме и хватил горя во время реквизиции на селе, но обо всем этом он говорил с неиссякаемым жаром и во всех подробностях, а уж рассказы других о далеких краях поглощал с жадностью. Одна нога у него была пальцев на пять короче другой, и соответственно подметка на одном ботинке была точно настолько же толще; и все-таки, передвигаясь, он от живости нрава и любопытства подпрыгивал и хромал. Не раз и не два в досужей беседе заводил он с Живко разговор о его трехлетней жизни в Забайкальской губернии, на китайской границе, чтобы потом постепенно выудить у него другое, более важное — как во время революции, лютой зимой тот пересек всю Азию и половину Европы, неся на спине в котомке своего сына.

Чувствуя, что ратный подвиг Живко совершенно особенный, а сам он — человек своенравный, господин учитель с настойчивостью, достойной иного литератора — лет десять по крупице собирал отдельные замечания Живко, заходил к нему в дом, наблюдал, как он живет вместе с болезненной, молчаливой сестрой — Павой и маленьким чернявым русачком, которого ласково называли Шурой, и постепенно составил более или менее целостное представление обо всем.

Живко исполнилось тридцать шесть лет, когда началась война. Жили они тихо, при двух стариках, отце и матери, на трех с половиной гектарах земли. И все-таки осенью его призвали, правда, в обоз, но уже в первую фронтовую неделю их окружили русские и всех гуртом отправили в плен. Те, кто помоложе, не растерялись и по дороге, уже в Киеве, сбежали, а Живко покорно вместе с остальными отправился в Сибирь. Офицеры остались в Красноярске, а солдат препроводили в лагерь для военнопленных, возле села Бологовское. Там, опять же через неделю после сбора в церкви, его отдали в работники к богатому крестьянину-метису.

— Везде, братец мой, одно и то же. У того крестьянина хозяйство было крепкое, была и молотилка, и даже трактор. Отец у него был сибиряк, русский, а мать — китаянка, в то время уже старая женщина, сам он умный и работящий. В доме — полно женщин и детей, а четверо сыновей — в армии. Старшую дочь звали Раисой. Она была здоровая, крепкая и походила на бабку-китаянку. А муж ее был тогда в германском плену.

Больше всех в доме работали они двое — Живко и она, и обычно вместе. Если случалось поднять что потяжелее, она, бывало, оттолкнет Живко в сторону и, играючи, перенесет, например, через грядку полную кадушку воды, — держа перед собой, — и не прольет, не запачкается. В ту же зиму Красный Крест прислал сообщение: муж, Володя, умер. Они стали жить свободно, как муж и жена. И когда подошло время, осенью шестнадцатого года, родился Шура.

Хорошим человеком был этот полукровка, и бабка-китаянка — тоже хорошая. Они считали его настоящим зятем, да и сама Раиса была женщиной доброй и здоровой. Любую работу, бывало, делала с улыбкой. И ребенка стоя родила, и уже в тот же день колола дрова. Живко — мужчина крупный, широкий в кости, только ноги кривоваты, да и шеи почти нет; Раиса разве что на вершок его пониже, но когда расшалится в лесу — подхватит его, как грудного младенца, на руки, не выпуская из них топора, громко смеясь, разбежится и бросит на телегу, поверх нарубленных ветвей. Очень ее удивляло, что он не умел шутить, никогда не смеялся и что ни разу ее не ударил, хоть бы так, для порядку. Рассказывала, покойный муж был против него слабак, и то, по крайней мере, хоть раз в неделю бил ее. Ни за что, так просто, и она не сопротивлялась. Так уж заведено у них, у русских, особенно если глотнут немного этой своей горячительной. Но люди были хорошие. Кончится в доме сахар — чай пить, Живко слетает в лагерь и там или купит, или выменяет на цыплят. И у пленных и у охранников всегда водился припрятанный сахарок — то стащат со склада Красного Креста, то получат в посылках. Выглядит он, правда, не больно аппетитно, черный, как земля, потому что обычно хранится по карманам и нередко извлекается оттуда вместе с волосами, а может случиться — и со вшами, но на безрыбье и рак рыба. На обратном пути пленным приходилось и не то есть — в снежной пустыне ловили собак и белых, как снег, песцов. Мясо съедят, а драгоценный мех бросают. День-два понесут и вышвырнут. А что будешь делать?