Выбрать главу

Но по сути дела это было излишним, ибо, как только домочадцы еще издали увидели Туну, все тут же было приготовлено, и теперь они толпились в почтительном отдалении и с чуть ли не набожным подобострастием провожали глазами обоих стариков, громко призывая Иисуса и Марию; Туна с довольной улыбкой отвечал на приветствия, обращаясь по имени ко всем сыновьям, снохам и внукам Бабияна.

Хозяин ввел гостя в верхнюю половину дома с верандой и двумя большими комнатами, которые открывались только по случаю гостей. На веранде томились от скуки два рассохшихся плетеных кресла и такой же круглый столик на шаткой ножке. Когда они вошли, по полу бегали и истошно пищали желтые цыплята, а клушка, похожая на хмурую и недоверчивую гувернантку, взлетев на стол, воинственно хлопала крыльями, собираясь оставить кого-то без глаз. В просторной комнате — «зале» — с белым, покрытым пылью полом из еловых досок отдавало застоявшимся холодом нежилого помещения. Городская кровать, мебель, обитая зеленым репсом, стол, зеркало, этажерка — все полированное, лишь в одном углу стоял давильный пресс, а на гвозде у портьеры висели вожжи. На стене — божья матерь с оголенным сердцем, проткнутым семью мечами, на ночном столике опять же божья матерь из фарфора, как в какой-нибудь часовне, на столе — прошлогодние высохшие пасхальные яички и белый ватный ягненок с красным церковным флажком из бумаги между передними ножками.

Не успели сесть, как зазвенели стаканы и тарелки. Младшая сноха Магда внесла поднос с большой баклагой мутного белого вина, толсто нарезанными ломтями ветчины, луком, сыром, маринованными перцем и зелеными помидорами.

— Хвала Иисусу и Марии! — застенчиво прошептала Магда, не поднимая глаз от подноса.

— Во веки веков аминь, Магда! А как твой сын?

— Да слава богу, хорошо, только вот озорует, дед разбаловал.

— Кому ж и побаловать, коли не деду! — улыбнулся Туна; Бабиян, сдерживая улыбку, поглаживал усы. Магда покраснела, сверкнули ее белые зубы, и вот уже в дверях зашуршали чистые накрахмаленные юбки.

Бабиян разлил вино, чокнулся с Туной.

— Ну, первую во имя божие! — Осушив стаканы, вытерли усы, крякнули и посмотрели друг на друга сквозь слезы, выступившие от залпом выпитого вина. — Ну, теперь выкладывай!

Лишь сейчас Туна полез в карман, долго рылся там и, не выпуская из рук бумаги, заговорил официальным тоном:

— Прежде всего, кум Бабиян, вот это дал мне в руки сам господин великий жупан и сказал: отнесешь бате Бабияну, поклонишься ему от меня и от моего имени пригласишь послезавтра на скупщину. Без него, говорит, никак нельзя. Так скажи ему и поклонись от меня… А теперь извольте, читайте.

Бабиян не знал венгерского, а читать вообще давно разучился, но тем серьезнее он принял бумагу, поднялся и крикнул:

— Магда, дай-ка сюда мои очки! — Он долго насаживал очки на нос, разворачивал листок, то отдалял его, то приближал к глазам, и все это время на лице Туны не дрогнул ни один мускул. Скрестив руки на округлом животе, уткнувшись маленькой бородкой себе в грудь, устремив взгляд на стол, он ждал.

— Э, раз так, ничего не поделаешь, придется идти. А не сказали тебе, кого думают выбирать-то?

— Да двух судей, одного на сербское место.

— А кого думают?

— О сербском месте жупан сговорился с левыми, а на мадьярское хочет посадить своего племянника, того самого, что выиграл в очко у Плетикосича сто тысяч серебром; а левые хотят молодого Ратая, того самого, что увел жену у Фишера.

— А-а, знаю! Увидим, даст бог здоровья, увидим… Ну-ка, отведай ветчинки!..

Бабиян держался так, будто не хотел выдавать, за кого станет голосовать, и словно это целиком зависело от него. Между тем Туна знал, что Бабиян, старый левый, будет голосовать с оппозицией. Но он, с честью играя свою роль, не касался этого вопроса. После того как официальная часть была закончена, можно было приступить к главной цели визита, и Туна предложил хозяину перейти из холодной господской залы в нижнюю половину дома, где оба чувствовали бы себя вольготнее.

Тут, развалившись на стульях с плетеными из соломки сиденьями у громоздкого стола, покрытого клеенкой, и прислонившись к лежанке белой глиняной печи, на которой горой возвышались подушки, они пили, ели, беседовали и потели.

Вечером Туну, одаренного цыплятами, брынзой и яйцами, Стипан посадил в двуколку и отвез прямо домой.

Никто из домашних не посмел спросить батю, что ему передали из управы и что он думает делать. Они гордились честью, которую оказывали ему в городе, а роль, которую он играл в общественных делах, воспринимали как некое таинство и говорили об этом только шепотом. Наиболее трезвый в этом отношении Стипан несколько сомневался в пользе таких почестей, но высказывать свое личное мнение вслух не решался.