Выбрать главу

Правда, в их сочинениях, или, вернее, в некоторых из них, подробнее, чем в законах, описаны разнообразные пытки, но о них говорится скорей как о привычных и утвердившихся на практике средствах, а не как об изобретениях авторов самих трудов. Так, например, Ипполито Марсильи, {75} писатель и судья пятнадцатого века, составил мерзкий, диковинный и ужасный реестр пыток, добавив в него кое-что из собственного опыта, но и он называет «лютым зверьем» тех судей, которые изобретают новые мучения.

Правда, указанные авторы ставят вопрос о возможном числе повторения пыток, но делают это (и мы еще сможем в том убедиться) с целью поставить условия и предел произволу, воспользовавшись неопределенными и двусмысленными указаниями, содержавшимися в римском праве.

Правда, они вели разговор о продолжительности пыток, но опять же с намерением и в этом как-то укротить ненасытную лютость, не сдерживаемую законом, «тех судей, столь же невежественных, сколь и несправедливых, которые по три-четыре часа могли подвергать мучениям свою жертву», — пишет Фариначчи. Или же «тех, — как отмечал веком раньше Марсильи, — подлейших и преступнейших судей, испускающих смрад и зловоние, лишенных знания, разума и добродетели, судей, которые, заполучив в свои руки обвиненного, да к тому же, скорей, несправедливо обвиненного (forte indebite), говорят с ним не иначе, как языком пыток, а при его отказе дать нужные показания оставляют его болтаться на дыбе целые сутки».

Во всех этих отрывках, а также в некоторых приведенных ранее суждениях легко заметить, что их авторы стараются связать жестокость с представлением о невежестве. Из других соображений они советуют во имя науки и совести соблюдать умеренность, доброту и кротость.

В применении к таким ужасным делам слова эти рождают гнев, но вместе с тем отвечают на вопрос, входило ли в намерения означенных авторов дразнить зверя или, напротив, способствовать его усмирению.

С точки зрения же людей, угодивших в застенки, не имело значения то, что в собственно наших законах ничего не говорилось о пытках, поскольку в римском праве, являвшемся в конечном счете тоже нашим законом, было сказано относительно много по поводу этой гнусной материи.

«Люди, — продолжает Верри, — невежественные и жестокие, не задумывающиеся о том, на чем основывается право наказания, какова его цель и мера серьезности правонарушений, каково соотношение между преступлением и наказанием, возможен ли отказ обвиняемого от защиты и тому подобных вопросах, которые при глубоком их изучении неизбежно привели бы к естественным выводам, наиболее соответствующим общественному благу и разумению, люди, повторяю, темные и никого не представляющие, с гнуснейшей изощренностью возвели в систему и с полнейшим хладнокровием, с каким описывается искусство врачевания человеческих недугов, бесстыдно обнародовали науку истязания себе подобных. И этим людям было оказано повиновение: их стали считать вершителями чужих судеб, их писания возвели в предмет серьезного и бесстрастного изучения, в официальном обращении появились жестокие трактаты, учившие, как изощренней расчленять конечности живых существ и с изуверской медлительностью продлевать их страдания, дабы сделать чувствительнее и острее их боль и мучения».

Но как столь темным, невежественным людям досталась подобная власть? Я говорю, темным и невежественным — для своего времени, ибо все на свете относительно, и дело не столько в том, обладали ли указанные авторы просвещенностью, желательной для любого законодателя, сколько в том, обладали ли они ею больше или меньше по сравнению с теми, кто до них самостоятельно применял законы или в значительной мере обходился без оных. Как мог человек, разрабатывавший теории и обсуждавший их перед публикой, оказаться более жестоким, чем тот, кто творил произвол над оказывавшими ему сопротивление в недоступном уединении тюремных камер?

Что же касается вопросов, поставленных Верри, то вряд ли много было бы проку, если бы решение первого из них — «на чем основывается право наказания», требовалось для удовлетворительного составления уголовных законов, ибо во времена Верри его прекрасно можно было считать решенным. Сейчас же (и в этом нам повезло, так как лучше уж мучиться сомнениями, чем пребывать в заблуждении) этот вопрос запутан как никогда ранее. Ну а другие вопросы, я имею в виду вообще все вопросы, имевшие более непосредственное и более практическое значение, были ли они решены и решены должным образом, или, по крайней мере, обсуждены и рассмотрены к моменту появления наших авторов? Может быть, с их приходом воцарилась путаница в установившейся системе более справедливых и гуманных принципов, может быть, утратили силу более мудрые доктрины и была, так сказать, урезана в своих правах более разумная и более здравомыслящая юридическая наука?