В двух извлечениях из протокола ничего не сказано о том, подтвердил ли обвиняемый свое прежнее признание; если же, как надо полагать, его и заставили это сделать, то в вышеприведенных словах заключался протест такой, быть может, не осознанной им силы, которая не должна была укрыться от судей. Между прочим, для всех законоведов, от Бартоло, даже от Глоссы, до Фариначчи, было и оставалось всегда общим правилом и аксиомой юриспруденции положение о том, что «признание, вырванное пытками, примененными без законных оснований, является бесполезным и недействительным, даже при тысячекратном его подтверждении обвиняемым без пыток»: «etiam quod millies sponte sit ratificata».
После чего ему и Пьяцце были предъявлены, как тогда говорили, результаты следствия (то есть зачитали обвинительный акт) и положили срок в два дня для защиты, почему-то на день меньше, чем постановил сенат. И тому и другому назначили защитника, однако защитник Мора от него отказался. Верри предположительно связывает это с причиной, к сожалению, не слишком необычной в этом стечении обстоятельств. «Ярость толпы, — говорит он, — достигала в те времена такой степени, что защита несчастной жертвы считалась позорящим и дурным делом». Но в печатном извлечении, которое Верри, должно быть, не видел, отмечена подлинная причина, не менее, пожалуй, странная, а с другой стороны, еще более отвратительная. В тот же день, второго июля, нотариус Маури, будучи вызван для защиты Мора, заявил: «Я не могу принять поручения, во-первых, потому, что я нотариус по уголовным делам, не уполномоченный брать на себя защиту, а во-вторых, не являюсь ни прокурором, ни адвокатом; поговорить с ним я поговорю, чтобы доставить вам удовольствие, но защищать его отказываюсь». Человеку, обреченному на казнь (и какую казнь! среди скольких мучений!), человеку, лишенному связей и изворотливости, которому, кроме них, не на кого было положиться, давали в качестве защитника чиновника, вовсе не подходившего для подобной роли и даже не имевшего на нее права! Вот с каким легкомыслием велось дело! Если, конечно, исходить из того, что тут не было злого умысла. Тогда-то низшему чину пришлось призвать их к соблюдению известнейших правил, составляющих святую святых правопорядка!
После разговора с обвиняемым нотариус сообщил: «Я разговаривал с Мора, который открыто мне заявил, что он ни в чем не виновен и что все сказанное им — следствие пыток, но так как я не скрывал, что не хочу и не могу взять на себя его защиту, он просил г-на Председателя удостоить его другим защитником и не дать ему умереть беззащитным». Вот о каком снисхождении и какими словами невинность молила коварство! Цирюльнику все же дали другого защитника.
Защитник же, выделенный для Пьяццы, прибыв в суд, устно попросил показать ему дело клиента; по получении его он с ним ознакомился. Ограничивались ли этим полномочия, предоставляемые защите? Не всегда, потому что адвокат Падильи, ставшего, как мы скоро увидим, конкретным воплощением «большого человека», ни с того ни с сего приплетенного к этой истории, получил дело в свое распоряжение и потому смог сделать из него обширные выписки, тем самым дав нам возможность познакомиться с ним.
По истечении указанного срока оба несчастных попросили об отсрочке. Сенат предоставил им весь следующий день, но не больше. Материалы в защиту Падильи подавались трижды: сначала 24 июля 1631 года, когда они были приняты «без ограничения возможности представить позднее остальные», — затем 13 апреля 1632 года и, наконец, последняя часть — 10 мая того же года: к тому времени Падилья отбыл в тюрьме уже около двух лет. Для человека невинного подобная медлительность была невыносимой, но по сравнению с поспешностью, проявленной в отношении Пьяццы и Моры, для которых только казнь длилась долго, она выглядела явной поблажкой.
Казнь, однако, отложили из-за новой выдумки Пьяццы. Отсрочка длилась несколько дней, полных обманчивой надежды и вместе с тем жестоких пыток и новых пагубных наветов. Аудитору Санитарного ведомства было поручено выслушать под большим секретом и в отсутствии нотариуса новое показание инспектора. На этот раз сам Пьяцца попросил о свидании через своего защитника, дав понять, что ему нужно кое-что сказать по поводу «большого человека». Возможно, он считал, что если в сеть, куда легко угодить, но откуда нелегко выбраться, удастся заманить крупную рыбу, то, выбираясь из сети, она проделает в ней дыру, через которую улизнет и мелочь. И поскольку среди множества разных предположений, вызванных слухами о мазунах, испачкавших стены города 18 мая (сама суровость приговора в значительной мере объяснялась возмущением, страхом, гнетущим впечатлением от этого события; и насколько же подлинные творцы переполоха были виновнее, чем они сами сознавали!), высказывалось также мнение, что во всем виноваты испанские офицеры, то несчастный выдумщик и здесь нашел, за что зацепиться. А то, что Падилья был сыном коменданта замка и имел, следовательно, в его лице защитника, который ради его спасения мог расстроить весь процесс, явилось, видимо, той причиной, которая побудила Пьяццу назвать именно его, а не другого, хотя тот и не был единственным испанским офицером, которого он знал, в том числе и по имени. После допроса инспектора снова вызвали для официального подтверждения показания. Во время предыдущего допроса он утверждал, что брадобрей не хотел назвать по имени «большого человека». Теперь же он говорил совсем другое. Чтобы как-то сгладить противоречие, он сказал, что тот назвал его не сразу. «Наконец, через четыре или пять дней, он мне сказал, что «большой человек» — это некий Падилья, чье имя я запамятовал, хотя он мне его назвал, но я знаю и хорошо помню, что речь шла именно о сыне господина коменданта Миланского замка». О деньгах, однако, он сказал, что не только не получал их от цирюльника, но и не знает, получил ли тот их от Падильи.