Пьяццу заставили подписать протокол, и тут же, как говорится в судебных актах, направили оный с аудитором Санитарного ведомства к губернатору, несомненно, с целью испросить у него в случае необходимости согласие на передачу гражданским властям Падильи, бывшего капитаном кавалерии и находившегося в то время вместе с армией под Монферрато. По возвращении аудитора Пьяццу снова заставили подтвердить свое показание, после чего судьи вновь набросились на несчастного Мора. В ответ на требования сознаться, что он обещал деньги инспектору, говорил ему «о большом человеке» и даже назвал имя последнего, Мора сказал: «Этого никогда не было, если бы я об этом знал, то признался бы в этом по совести». Тогда устроили новую очную ставку и спросили у Пьяццы, правда ли, что Мора обещал ему деньги, заявив, что все это делалось по приказу и поручению Падильи, сына господина коменданта Миланского замка. В дальнейшем защитник Падильи вправе будет заметить, что под предлогом очной ставки цирюльнику внушили то, что хотели от него услышать. В самом деле, если бы судьи не прибегли к этому или другому подобному способу, им вряд ли удалось бы выжать из брадобрея это имя. Пытка могла сделать его лжецом, но никак не провидцем.
Пьяцца подтвердил все то, что он сказал на допросе. «И вам не совестно так говорить? — воскликнул Мора. «Не совестно, потому что это правда, — бесстыдно заявил несчастный, — а правда глаза колет, но вам-то хорошо известно, что вы об этом говорили мне у двери вашей лавки». Мора, который надеялся, быть может, оправдаться с помощью защитника, теперь почувствовал, что пытками от него снова добьются нужного признания. Он не нашел в себе сил, чтобы вновь попытаться опровергнуть ложь истиной». «Делать нечего, — только и сказал он, — из-за вас я погибну!»
Действительно, как только Пьяццу отправили обратно, цирюльнику приказали сказать, наконец, всю правду. Но не успел он промолвить: «Сударь, я сказал всю правду», — как ему пригрозили пыткой, потребовав «говорить лишь то, что никак не отразится на вещах, уже установленных показаниями и признаниями». Это была обычная формула, но ее применение в данном случае показывает, насколько стремление осудить несчастную жертву лишило судей способности рассуждать. В самом деле, как могло признание о деньгах, обещанных им Пьяцце и полученных якобы от Падильи, не поколебать признания о том, что его склонил к преступлению Пьяцца, обольстив надеждой заработать на продаже снадобья?
Вздернутый на дыбу, цирюльник сразу же подтвердил все, что наговорил инспектор, но поскольку судьям этого было мало, он добавил, что Падилья действительно предложил ему изготовить «мазь для заражения ворот и стен» и обещал взамен сколько угодно денег, которые тут же отсчитал по его просьбе.
Нам, не боящимся заразных мазей, не злобствующим на вымышленных преступников и не питающим в сердце ненависти к невинным, отчетливо видно, как добились такого признания и чем оно было вызвано. Но нуждайся мы в подтверждении нашего мнения, достаточно было бы обратиться к заявлению самого цирюльника. Среди многих свидетельств, которые смог собрать защитник Падильи, фигурирует также показание некоего капитана Себастьяно Горини, сидевшего в то время (неизвестно, по какой причине) в той же тюрьме и часто разговаривавшего со слугой аудитора Санитарного ведомства, приставленным для надзора за несчастным цирюльником. Вот что он показал: «Означенный служитель, сразу же по возвращении цирюльника с допроса, сказал мне, знаю ли я, что означенный брадобрей признался ему, что на допросе он наклепал (наговорил) на синьора дона Джованни, сына коменданта замка? Услышав это, я изумился и спросил его, правда ли это? Служитель же мне ответил, что правда, но дело в том, что цирюльник бранился и говорил, что не помнит, чтобы он когда-либо говорил с каким-нибудь испанцем, и что, покажи ему означенного синьора дона Джованни, он не признал бы его вообще».