А поскольку у моего братца, увлеченного поворотом событий на экране, захватило дух, он приоткрыл рот, чтобы глотнуть побольше воздуха, — тут-то зуб предательски дезертировал из строя своих товарищей и, влекомый жаждой приключений, пустился в путешествие под сиденьями кинотеатра.
Минут через десять несчастный зуб пришлось считать пропавшим без вести. Все преимущества были явно на его стороне. Кто возьмется разыскивать вставной зуб в темноте под креслами? Не будешь же ему свистеть или аукать. А может, он давно уже обрел себе пристанище в кармане чужих штанов как волнующий трофей. Во всяком случае, его нигде не было.
Свет снова погас, экран снова осветился, изображение ожило именно с того места, где замерло. И музыка снова заиграла. А на сиденье рядом со мной, откуда еще так недавно доносилось гордое чмоканье, царило тяжкое молчание, там покоились залитые слезами останки моего братца.
Все на свете имеет конец. Детский сеанс в пригородном кинотеатре кончается особенно быстро. Экран обессилел. Музыка выдохлась. Они тоже не могли больше выдержать такого напряжения. Но зато — как всегда неожиданно — распахнулись боковые двери, впустив в зал ослепительный блеск воскресного дня. Через несколько минут зал уже опустел, две сотни зрителей с шумом и грохотом выкатились на улицу, простившись с кинотеатром и воскресным приключением.
Самыми последними выходили мы с моим потерявшим зуб братом, наши сердца отяжелели от горя и темных предчувствий. Мы взглянули друг на друга. Молча и мужественно. Почти по-мужски. Несмотря на наши двенадцать лет — почти по-мужски. Мне показалось, что в глазах моего брата мелькнула скрытая, но жуткая угроза. Я понял ее так: «Попробуй засмейся, и я тебя убью!»
Я не засмеялся. Я засмеялся минут через пять. Но тогда уже отсмеялся за все.
До выхода оставалось шага два-три, нас уже готово было встретить радостно сияющее, но теперь совершенно неуместное воскресное солнце, когда опять раздался вопль. На этот раз кричал уже я сам.
Я остановился, замер, будто нога моя попала в мышеловку. И взвыл во второй раз. Победно.
— Слушай, это он!
Мой двоюродный брат смог только шепотом задать глупый вопрос:
— Кто?
Тут я завопил в третий раз.
— Зуб! Я стою на нем!
Я приподнял ногу над толстым, красным, грязным ковром. Там лежал зуб и делал вид, будто ничего особенного не случилось! Твердый камешек, попавший под мою подошву, оказался тем самым неверным зубом. Четыре сотни ног прогнали его по всему залу. Одному бы ему не добраться так далеко.
Мой братец тоже еще раз закричал, напоследок.
Потом он подхватил зуб, бросил на него полный упрека, но все-таки счастливый взгляд и водворил его — даже не потрудившись обтереть об куртку — в рот, на место.
И тут наконец мы захохотали. От хохота у нас текли слезы, заливая по-воскресному чистые воротнички. Ведь и мой двоюродный брат с удовольствием бы посмеялся раньше над исчезновением зуба. Будь это только не его собственный зуб. Но теперь зуб вернулся к нему, и не было никаких причин, которые помешали бы нам хохотать до упаду.
С тех пор мой брат ни разу даже и не взглянул на сливочную карамель. Даже не взглянул. Я его понимаю.
Перевод П. Чеботарева.
СТЕНА
В конце концов остается только ветер. Когда ничего уже не будет — ни слез, ни голода, ни мотора, ни музыки, — тогда останется только ветер. Он переживет все — камень, улицу, даже бессмертную любовь. И в голых кустах он будет петь утешительные песни над нашими заснеженными могилами. А летними вечерами он будет заигрывать с цветочками и приглашать их к танцу — сегодня, завтра, всегда.
Он — первая и последняя великая симфония жизни, и его дыханье — вечная мелодия, звучащая над колыбелью и гробом. И в сравнении с его напевами, громыханьем, нашептываньем, грохотом и свистом все остальное — ничто. Даже смерть, ибо ветер поет над крестами и костьми, а где он поет — там жизнь. Ибо цветы подвластны ему, и они смеются над костлявой смертью — цветы и ветер.
Ветер — мудр, ибо он стар как жизнь.
Ветер — мудр, он может петь широко и мягко, если захочет.