Выбрать главу

В моем рассказе в тине канала уныло поблескивает кошачья кость. Кошачья кость? О, с этим мой отец не может согласиться! Он начинает отважно задавать вопросы:

— Откуда ты знаешь, что именно кошачья кость застряла в тине твоего канала и своим унылым блеском пытается скрасить тупую скуку вечности?

Я поражен этим вопросом, но отвечаю очень уверенно:

— Я это знаю. Только кошек топят в каналах. Да я просто знаю это.

Но сорок пять килограммов так легко не запугаешь:

— В канале, помимо прочего, могут оказаться утопленные — или утопившиеся — собаки, воробьи, протухшая рыба, старые оленьи рога, задушенные банкиры, убитые садистами проститутки, влюбленные подростки. Конечно, и кошки тоже. Но ведь ни один профессор анатомии, который, как правило, все равно близорук, не сможет с моста определить, что там — кость кошки или проститутки, — ведь и профессора-то ни черта не знают, мой милый.

Ну и ну! Мой отец становится поэтом, и сын моего отца вынужден подыскивать дешевые отговорки:

— Я знаю, что это была кошачья кость, я знаю это наверняка. Если я пишу, что это была кошачья кость, то она останется кошачьей костью до конца мироздания — и точка. А если кто-то откажется читать мой рассказ из-за кошачьей кости, пусть не читает! Я пишу не для таких читателей-педантов. Это была кошачья кость, ясно? Что еще?

И тут с противоположной стороны стола доносится осторожный вопрос:

— А если ты напишешь, что это был кошачий скелет — скелет?

И я, уже убежденный, но из малодушия не решаясь признать это, отвечаю:

— Ну ладно, пусть будет скелет!

В дверях стоит высокая темная девушка — нет, ослепительная, солнечная девушка. У нее темные глаза и темные волосы, но она высвечивает черную пропасть моей болезни ярче, чем семь солнц.

Отец начинает принюхиваться и уходит — он знает, что иначе моя печень превратится в дирижабль, — уходит к моей матери на кухню. Он принюхивается, и уходит, и знает, что на кухне будет холодно и неуютно. Но он уходит — он знает, что его мягкое лунное сияние не нужно мне, когда здесь темная девушка: для меня она — светлое солнце.

На кухне отец будет не меньше сорока минут обсуждать с матерью то, как нелогична в моем рассказе кошачья кость — о, это я знаю гораздо лучше, чем знал в свое время даты сражений Наполеона, — я знаю это, вижу это и слышу это. И еще я знаю, что моей матери куда больше по сердцу пришлась бы свиная кость, тогда бы у нее было меньше хлопот с ее сорокапятикилограммовым мужем.

На плечи моей матери накинута пестрая, расцвеченная красными и синими пятнами шаль, стянутая застежкой. Я вижу, как она делит с отцом сигарету пополам, а кошачью кость — вместе со скелетом — они выбрасывают обратно в канал. Вот что происходит сейчас у нас на кухне. Это я еще успеваю увидеть хорошо, очень хорошо.

А потом я больше ничего не вижу — да и могу ли я! Темная девушка уже бросила пальто на стул и присела ко мне на кровать. Ей девятнадцать лет, и от этого биение моего сердца я чувствую все выше и выше, как будто обезьянка карабкается по стволу пальмы — вот она уже наверху и бросает в меня оттуда кокосовые орехи, покрытые рыжими волосами.

— Это твое сердце?

— Нет, кокосовые орехи. Нет, все-таки сердце, ведь здесь ты, мое ненаглядное солнце.

Я забываю о кухне, о кошачьей кости и кокосовых орехах, и моему солнцу приходится смириться с тем, что я молча и жадно гляжу на него — но не слепну.

Она хочет проверить мой пульс, — это она хотела? — но обезьянки как не бывало, и я задерживаю ее руку в своей. На улице уже выжимают облака-полотенца, птицы и машины издают звуки, в которых беспомощная досада смешивается с раздраженным высокомерием. А по мне — пусть дождь льет хоть три недели подряд: почти вплотную ко мне сидит мое собственное солнце, я чувствую спину девушки у своего бедра — и я почти совсем здоров. Что мне теперь все эти машины и птицы!

И тут по нескольким вполголоса сказанным словам мы внезапно замечаем, что любим друг друга. Но сами слова здесь ни при чем.

— Вчера вечером у тебя звенело в ушах?

— Вчера вечером? А у тебя, наверное, все время звенит в ушах.

Нет, дело не в словах. Понять это нам дает тон, которым они сказаны. (Иногда такой тон бывает у людей, когда они говорят с детенышами животных, — такой… такой, какой был сейчас у нас.)

Обезьянка — ну и силища у этой крохи! — бомбардирует меня своими кокосовыми орехами еще энергичнее. Но не только меня. Потому что моя ослепительная темная девушка вдруг начинает смотреть на меня с беспокойством. На ее шее бьется маленькая голубая жилка.