Выбрать главу

С годами он становился все меньше и меньше. Тысячу раз на день за каждым столиком над ним смеялись или подсмеивались, его ругали или жалели. И тысячу раз на день за каждым столиком этого летнего кафе он укорачивался еще на сантиметр, все больше пригибался к земле, все сильнее съеживался. Тысячу раз на день при каждом заказе, у каждого столика, при каждом «шлушаю ваш» он становился все незаметнее и незаметнее. И всему виной был его язык, его слишком короткий язык — этот бесформенный кусок мяса, аморфный, неповоротливый, бездарный, красный ком. Он превратил кельнера в пигмея. О, маленький, маленький кельнер!

А мой дядя?! И у него язык был короче, чем положено. Но разве кто-нибудь замечал это? Мой дядя сам хохотал громче всех, когда над ним подсмеивались. Мой дядя — одноногий, громадный, шепелявый — был Аполлоном и ощущал это каждой частицей своего тела, каждым атомом своей души. Автогонщик и сердцеед, прирожденный повелитель и страстный наездник. Мой дядя был не дурак выпить, силач, певец, остряк, донжуан, дамский угодник: когда он говорил о женщинах и коньяке, то весь искрился, кипел, бурлил, брызгая слюной, скрипя протезом и сияя широкой, во весь рот, улыбкой. Конечно, и у него язык был коротковат. Но разве кто-нибудь замечал это?

А теперь они стояли друг против друга. Один — смертельно ненавидящий и сам раненный насмерть. Другой — смеющийся, готовый каждую секунду взорваться от хохота. К ним было обращено триста — четыреста пар глаз и ушей. Бездельники, фланеры, гурманы, собравшиеся в этом летнем кафе, наслаждались неожиданным спектаклем куда больше, чем пивом, сельтерской и пирожными. И в центре всего — мы с мамой. Багровые от стыда, готовые провалиться сквозь землю. А между тем наши страдания еще только начинались.

— Жовите шуда шефа! Пушть поторопитша. Вы — букашка-агрешор. Ваш надо проучить. Ражве можно так шебя вешти?

Дядя намеренно повысил голос, чтобы все триста — четыреста пар ушей могли уловить каждое сказанное слово. В предвкушении выпивки он ощущал приятное волнение. На его добродушном, широкоскулом, загорелом лице появилась довольная ухмылка. Светлые соленые капли пота поползли со лба на массивные щеки.

Но кельнер был по-прежнему уверен, что дядя подло издевается над ним, оскорбляет его, провоцирует. Он не трогался с места, словно окаменел. Только впалые морщинистые щеки его тихо дрожали.

— У ваш что, пешок в ушах, что ли? Я же вам шкажал, жовите шуда шефа. Вы — бежумный оштряк! Быштро, а то я иж ваш бифштекш жделаю.

Но тут маленький шепелявый кельнер — этот пигмей — проявил такую отвагу, такую смелость, что поразил не только нас, но и самого себя. Он вплотную приблизился к столику дяди, помахал своим платком над нашими тарелками и согнулся в коротком кельнерском поклоне. Мужественно и решительно, но очень тихо и поразительно вежливо он сказал: «Шлушаю ваш». А потом смело и хладнокровно присел на свободный стул у нашего столика. Впрочем, хладнокровие его было напускным. В действительности возмущение, годами копившееся в его храбром маленьком кельнерском сердце, — в сердце всеми презираемого, уродливого существа, — вспыхнуло сейчас ярким пламенем. Правда, он так и не посмел взглянуть дяде в глаза. Маленький кельнер ограничился тем, что деловито присел к нашему столику. Причем я могу поклясться: только восьмушка его зада разместилась на стуле. (Впрочем, кто знает, возможно, сия часть тела была представлена у кельнера всего лишь восьмушкой. Ведь он был так скромен.) Глядя на грязно-белую скатерть, всю в пятнах от кофе, он передвинул сумку на боку, а затем, собравшись с духом, положил ее на стол. На какую-то долю секунды кельнер поднял глаза, чтобы убедиться, не зашел ли он слишком далеко. Удостоверившись, что мой дядя по-прежнему неподвижен, кельнер открыл сумку и вынул листок толстой бумаги, пожелтевшей на сгибах. Было сразу видно, что в эту бумагу часто заглядывали. Приняв деловитый и озабоченный вид, кельнер бережно развернул ее. Он прилагал усилия, чтобы на его лице не появилось выражения обиды или торжествующей правоты. Он просто указал коротким скрюченным пальцем на несколько строчек. Потом тихо, чуть хрипло заговорил, делая большие паузы между словами:

— Пошмотрите. Прошу ваш. Шоблаговолите шами удоштоверитша. Мое удоштоверение личношти. Еждил в Париж, Баршелону, Ошнабрюк. Вше это тут укажано. А теперь шмотрите вот тут: ошобые приметы — шрам на левом колене от игры в футбол. А тут, тут, читайте! Дефект речи от рождения! Шмотрите! Ражве вы шами этого не видите?