А маленький кельнер, овеваемый горячим, насыщенным винными парами дыханием дяди, казалось, решил начать новую жизнь с хихиканья, или, вернее, хрюканья.
Он хрюкал, мекал, бекал и блеял: словно целая овечья отара. А после того, как мужчины влили в свои шепелявые глотки еще по два бокала вина, розовые, шелковистые, маленькие, робкие, похожие на прежнего кельнера овечки превратились в скрипучих, тягучих, седобородых, тощих, идиотски гогочущих козлов.
Даже дядю поразила перемена, происшедшая с маленьким кельнером. Только что перед ним был крохотный, озлобленный, глухой и безучастный ко всему зверек. А теперь этот зверек стал чем-то вроде козлиного бога Пана, который безостановочно блеял, гнусавил, хрипел, гоготал и хлопал себя по ляжкам. Смех медленно сползал с лица дяди, как снежная лавина с горы. Обтерев руками свое большое, загорелое, мокрое от слез лицо, он уставился на корчившегося от смеха карлика, одетого в белую форменную куртку кельнера. Заблестевшие от вина глаза дяди удивленно взирали на это зрелище. И в то же время на нас всех не отрываясь глядели сотни глаз. Триста — четыреста человек уставились на нас. Смотрели и не верили тому, что видели. Триста — четыреста человек зубоскалили на наш счет, надрывая себе животики от смеха. Те, кто сидел далеко, привстали, чтобы лучше видеть все происходящее. Казалось, кельнер принял твердое решение навсегда остаться нахальным, злобно блеющим козлом. Несколько минут он хохотал, как сумасшедший, так что чуть не захлебнулся. Потом придумал еще новую штуку. В промежутках между длинными сухими очередями смеха он быстро и пронзительно выкрикивал что-то. Да, у маленького кельнера еще хватало сил после каждого приступа смеха, не переводя дыхания, выдавливать из себя странные возгласы, похожие на ржание.
— Шижиф! — кричал он, хлопая себя ладонью по мокрому лбу. — Шижиф! — ржал он, упершись обеими руками в стол.
После того как он раз двадцать проревел это непонятное слово «Шижиф», — у дяди наконец лопнуло терпение. Одной рукой он схватил кельнера за грудь, мгновенно смяв его крахмальную манишку, другой так ударил по столу, что все двенадцать пустых бокалов заплясали на скатерти. При этом дядя кричал громовым голосом:
— Ушпокойша. Шейчаш же ушпокойша! Что жначит «шижиф»? Что значит это твое идиотшкое шлово?
При первых же раскатах громоподобного баса дяди, при первом же взмахе его руки кельнер вновь преобразился. Гогочущий и блеющий старый козел опять стал жалким, шепелявым, маленьким кельнером.
Он встал. И трудно было поверить, что он вообще присаживался к нашему столику. Теперь у него был такой вид, будто он совершил величайшую в своей жизни ошибку. Кельнер стер салфеткой с лица все, что было на нем неподобающего и дерзкого. Он вытер слезы, выступившие у него на глазах от смеха, капли пота и следы возбуждения, вызванные вином. Да, он был очень пьян. Настолько пьян, что все происшедшее казалось ему сном. Быть может, ему только снилась ссора с дядей, его сострадание и дружба? Быть может, он вовсе и не кричал «Шижиф?» Или нет? Неужели он, кельнер, на глазах у всего кафе опрокинул в себя целых шесть бокалов вина? Неужели? Кельнер ничего не понимал. На всякий случай он шаркнул ногой, поклонился и прошептал:
— Проштите!
Затем еще раз поклонился и сказал:
— Проштите, что я кричал «шижиф». Проштите, ешли я ваш потревожил. Вы шами жнаете, что, когда выпьешь, вшегда полушаютша недоражумения. Ошобенно потому, что у меня шегодня не было ни крошки во рту. «Шижифом» меня дражнили еще в школе. Вешь клаш меня так наживал. Вы же жнаете, кто такой был этот Шижиф? Боги пошлали его в преишподнюю и жаштавили этого нещаштного вкатывать камень на вышокую гору. Так продолжалошь целую вечношть. Конечно, вы помните эту штарую ишторию. В школе меня вшегда жаштавляли рашкаживать про Шижифа. И вше тогда шходили ш ума от шмеха. Потому что я шепелявил. А потом меня опять дражнили «Шижифом». Вшу жизнь. Дражнили и шмеялишь надо мной. А шегодня, когда я выпил, я вше это вшпомнил. И тогда я штал кричать. Проштите. Проштите меня, пожалуйшта. Я не хотел ваш ошкорбить.