Выбрать главу

Послушай, ведь это страшно, так страшно. Мы стоим у колыбели наших детей, и на нас вдруг дохнет печалью, и слезы начинают сочиться из глаз. Страшно, когда мы стоим у брачной постели, а печаль, лакированный черный лемур, в ледяном одиночестве лезет все выше. Печаль поднимается в нас, когда мы смеемся, и мы преданы ей во власть.

Ты что, этого не знаешь? Не знаешь, как страшен рев, прокатывающийся по миру, полный страха рев, который в тебе зарождается и ревет. Ревет в ночной тишине, ревет в любовной тишине, ревет в немом одиночестве. И рев этот называется: насмешка! Называется: бог! Называется: жизнь! Называется: страх! И мы преданы ему во власть со всей кровью, что течет в наших жилах.

Мы смеемся, а наша смерть предначертана с самого начала.

Мы смеемся, а наше тление неизбежно.

Мы смеемся, а нам предстоит гибель.

Сегодня вечером. Послезавтра.

Через девять тысяч лет. Вечно.

Мы смеемся, а наша жизнь отдана на волю случая, и никуда тут не денешься. На волю случайностей, понимаешь? То, что случается в мире, может обрушиться на тебя и тебя раздавить или пройти стороною. Как случай случайно случается. А мы — преданы ему во власть, брошены ему в кормушку.

При этом мы смеемся. Стоим, смотрим и смеемся. А наша жизнь, наша любовь, наше выпестованное, выстраданное страдание — они неверны и случайны, как волна и как ветер. Произвол. Ты понимаешь? Понимаешь это?

Но другой молчит. А тот у окна снова начинает каркать.

— И еще мы здесь, в городе, глубоко в чаще этого леса, самого пустынного из лесов, глубоко под самой тяжелой из каменных громад, в этом городе, где ни один голос не обращен к нам, ни одно ухо не обращено к нам, ничей взгляд не встречает нашего взгляда. В этом городе, где безликие лица проплывают мимо нас, безымянные, бесчисленные, безучастные. И бессердечные. Без пристанища, без начала, без гавани. Водоросли. Водоросли в потоке времени. Водоросли зеленые, серые, желтые, грязно-белые, выброшенные из глубин на поверхность, вновь бесследно уходящие вглубь, в воды жизни: водоросли, лица, люди.

В этом городе мы чужие. Ни дерева у нас, ни птицы, ни рыбы: одинокие, потерянные, опустившиеся. Преданные во власть океана стен, океана растворных узлов, пыли, цемента. Брошенные под ноги лестниц, обоев, башен и дверей. Мы с нашей неисцелимой гибельной любовью отданы в кабалу этому городу. Мы заблудившиеся в дремучем лесу стен, фасадов, железа, бетона и фонарей. Заблудившиеся на этом свете, безродные, бесприютные. Выброшенные на улицу в безответную пустынную ночь. Проданные во власть миллионолицего дня с его миллионоголосым ревом, мы, с нашим беззаботным и мягким сердцем. С нашей неразумной отвагой и малым кругозором. Прикованные к мостовой, к камням, к дегтю и сточным ямам, к мостам и каналам каждым биением нашего пульса, мы с нашим зрением, слухом и обонянием. С нашим бегством без адреса. Втиснутые под крыши, преданные во власть подвалов, потолков, комнат. Ты слышишь меня? Слышишь, это мы и наша участь. И ты воображаешь, что так можно выдержать до завтра, до рождества, до марта?

Жестяной голос гонимого амоком проникает в глубь комнаты, уже потемневшей. Но белокурый дышит мягко, уверенно и не разнимает губ для ответа. А тот, у окна, опять пронзает своим голосом тишину позднего вечера, немилосердно, с болью, принужденно:

— Мы это выдерживаем. Странно ведь, как по-твоему? Выдерживаем. Мы смеемся. Преданные во власть чудовищ внутри нас, вокруг нас, мы смеемся. А как охотно предаемся мы власти женщин, наших женщин. Власти накрашенных губ, ресниц, шеи, запахов их тела. Забывшиеся в игре их чувства, гибнущие в ворожбе их ласк, мы смеемся. Но разлука, злобно ухмыляясь, уже виснет на ручке двери, тикает в часах. Мы улыбаемся, словно нам предстоит вечность, — хотя прощанья, все прощанья уже насторожились внутри нас. Все смерти несем мы в себе. В спинном мозгу. В легких. В сердце. В печени. В крови. Повсюду таскаем мы за собой свою смерть и забываем себя, ее в дрожи объятия. Или это оттого, что так узка чья-то рука, так бела кожа. А смерть, а смерть, а смерть смеется над нашими стонами, над нашим лепетом.

Тот, у окна, своим дыханием вобрал в себя весь воздух в комнате, поглотил его и снова выдохнул в горячих хриплых словах. В комнате больше нет воздуха, и он распахивает окно. Хитиновые панцири ночных насекомых тревожно шуршат, колотясь об стекло. Что-то с глухим шумом проносится мимо. И вдруг тихонько взвизгивает, словно женщина, хихикнувшая вместо того, чтобы громко рассмеяться.