Они как мы. Никто не может обещать им смерть на родине. Они не знают покоя, не знают отдыха по ночам и отдыхают, только когда больны. И цели у них нет. Возможно, их родина Штеттин, или София, или Флоренция. Но они разлетаются в щепы между Копенгагеном и Альтоной или в предместье Парижа. Или выходят из строя под Дрезденом. Или еще несколько лет влачат жалкую жизнь, переоборудованные в будки для рабочих дистанции или в садовые домики обывателей.
Они как мы. Выносят больше, чем кто-либо мог предположить. Но однажды сходят с рельсов, стоят недвижно или теряют жизненно необходимый орган. Всегда они рвутся куда-то. Никогда нигде не остаются. А когда им придет конец, чем была их жизнь? Быть в пути. Но величественно, грозно, безгранично. Поезда вечером, ночью. Цветы на насыпи с пропыленными головками, птицы на проводах с пропыленными голосами дружат с ними и долго помнят о них.
И мы останавливаемся, широко открыв глаза в изумлении, когда из невообразимо дальней дали слышится их таинственно обещающий крик. Мы стоим с развевающимися на ветру волосами, когда они налетают грозой, словно прокатившейся над невесть какими мирами. Мы стоим, с пропыленными лицами, когда из невообразимо дальней дали слышится крик. Далекий, далекий. Крик. Что он значит? Да ничего. Или все. Как мы.
И поезда отстукивают под окнами тюрем сладостный, опасный, манящий ритм. И ты весь превращаешься в слух, бедный арестант, впитывая в себя ночной стук-перестук поездов, а их крик, их свист сотрясают зыбкий мрак твоей камеры — болью и вожделением.
А не то, если ночью тебя томит жар, они рыча накидываются на твою постель. И жилки лунно-синеватые бьются и впитывают в себя песню, песню товарных поездов: в пути — в пути — в пути… И твое ухо — бездна, поглощающая мир.
В пути. И опять и опять тебя выплевывает на вокзалы, для прощания, отбытия.
И станции вздымают свои бледные лбы вдоль твоего темного пути. И на этих морщинистых лбах стоят имена, имена, равнозначные жизни: постель, или голод, или девушка. Улла. Карола. И окоченевшие ноги и слезы. И табак, или губная помада, или водка, бог или хлеб. На бледных лбах станций стоят имена, имена эти: девушки.
И сам ты — рельсовый путь, проржавленный, в пятнах, серебряный, блестящий, прекрасный и ненадежный. И ты поделен на перегоны, втиснут между вокзалов. А на их лбах надписи: девушка, или луна, или убийство. И значит, это — жизнь.
Ты — железная дорога, протарахтел, прокричал, ты — рельсовый путь: что только не случается на тебе, что только не делает тебя ржаво-тусклым и серебряно-блестящим.
Ты — человек, и твой мозг по-жирафьи высоко где-то вверху, на бесконечно длинной шее. И никто толком не знает твоего сердца.
Перевод Н. Ман.
ОСТАНЬСЯ, ЖИРАФ
Он стоял на воющем сквозняке пустынного ночного перрона под грязной и безлунной стеклянной крышей вокзала. А по ночам пустынные вокзалы — это край света, вымерший, бессмысленный и пустой. Пустой, пустой, пустой. Но если ты пойдешь дальше, ты пропал.
Тогда ты пропал. Ибо у тьмы страшный голос. От тьмы не спасешься, миг — и она тебя одолела. Она на тебя нападает, вооруженная воспоминанием об убийстве, вчера совершенном тобою. Или чаянием убийства, которое ты совершишь завтра. И она растит крик в тебе: неслыханный рыбий крик, крик одинокого зверя, загубленного собственным морем. Этот крик рвет на части твое лицо, испещряет его промоинами, полными страха и опасности, так что другие шарахаются от тебя. Так нем ужасный темный крик одинокого зверя в родимом море. Он прибывает, как полая вода, рокочет, бушует, как прибой. Шипит гибельно, как пена.
Он стоял на краю света. Дуговые фонари, холодные и белые, безжалостно оголяли все кругом. Но за ними вырастала устрашающая тьма. Не было черноты более черной, чем тьма вокруг белых фонарей по-ночному пустынного перрона.
— У тебя, кажется, сигареты есть, — сказала девушка с губами слишком красными на бледном лице.
— Да, — отвечал он, — найдутся.
— Почему же ты не идешь со мною? — прошептала она совсем близко.
— А зачем? — отвечал он.