Выбрать главу

Это была, пожалуй, самая долгая из всемирных речей Тимма. В этих речах он взывал ко всему миру, а нас в бункере было только семеро. И большинство спало, когда он держал свои речи. Затем он отправился на свой пост, наш оратор Тимм. А остальные храпели. Каска Тимма лежала на своем месте. Унтер-офицер еще раз сказал:

— Я останусь в дураках, если что случится.

И заснул.

Когда я пришел сменить Тимма, его лицо было очень желто на снегу. Желто, как глина в пригородном котловане. А снег был омерзительно бел.

— Я никогда не думал, что ты из глины, Тимм, — сказал я. — Твои знаменитые речи кратки, но они доходят до всех на свете. То, что ты говоришь, заставляет человека позабыть о глине. Твои речи феноменальны, Тимм. Поистине всемирно знаменитые речи.

Но Тимм не отвечал. Его желтое лицо нехорошо выглядело на ночной белизне снега. Снег был омерзительно бел. Тимм спит, думал я. Тот, кто может так великолепно говорить о страхе, тот вполне может спать здесь, в лесу, где русские. Тимм стоял в снежной яме, положив свое желтое лицо на автомат.

— Вставай, Тимм, — сказал я.

Тимм не шелохнулся, и его желтое лицо казалось таким чужим на снегу. Тогда я сапогом пнул его в щеку. На сапоге был снег. Снег остался на щеке. Сапог выдавил маленькую колдобинку в щеке. И колдобинка осталась. Тут я заметил, что рука Тимма лежит на автомате. И указательный палец его согнут. Я целый час стоял на снегу. Целый час стоял подле Тимма. Затем я сказал мертвому Тимму:

— Ты прав, Тимм, ничто нам не поможет. Ни девушка, ни крест, ни соловей, Тимм, даже осыпающаяся сирень не поможет, Тимм. Потому что и господин Хинш, который слышит соловья и слышит запах сирени, должен умереть. А соловей поет. И поет только для себя. А господин Хинш умирает, сам по себе умирает. Соловью это безразлично. Соловей поет. (А может быть, соловей тоже из глины? Как ты, Тимм?)

Перевод Н. Ман.

РОЖДЕСТВЕНСКИЕ ДАРЫ

Он брел через темный пригород. Развалины поднимались к небу. Луны не было, и булыжник испуганно отзывался на поздние шаги. Потом он наткнулся на старую доску. И долго бил по ней каблуком, пока она не переломилась, рыхло подавшись. Сладко пахнуло гнилью. Через темный пригород он побрел обратно. Звезды не показывались.

Когда он открыл дверь (она жалобно скрипнула, эта дверь), его встретили светлые, голубые глаза жены. Усталые глаза на усталом лице. Дыхание ее белым облачком повисло в воздухе, так было холодно. Он согнул худое колено и переломил доску. Дерево вздохнуло. Потом сладко запахло гнилью. Мужчина понюхал щепку: «Пахнет, как пироги», — и он засмеялся невесело. «Не надо, — взглядом сказала женщина. — Тише. Он спит».

Мужчина сложил пахучие, гнилые дрова в жестяную печурку. Вспыхнуло пламя, и по комнате заплясали теплые блики. Один из них лег на маленькое круглое личико и мгновенье задержался на нем.

Ребенку минул первый час жизни, но все же это был настоящий маленький человечек: рот, уши, нос и глаза. Глаза у него обещали стать большими, это видно было, хотя они и были закрыты. Зато рот был открыт, и ребенок слегка причмокивал во сне. Уши и нос покраснели. «Жив», — подумала мать. Ребенок спал.

— У нас остались овсяные хлопья, — сказал мужчина.

— Да, — ответила женщина. — Хорошо, что остались. Холодно только.

Мужчина подбросил в огонь еще немного прелых пахучих щепок. «Теперь у нее ребенок, — подумал он, — а ей по-прежнему приходится мерзнуть». И некому было дать за все это в морду.

Когда он открыл печурку, луч света снова упал на спящее личико. Женщина тихо сказала:

— Гляди-ка, словно сияние, правда?

«Сияние», — подумал он, и некому было дать за все это в морду.

Потом в дверь постучали какие-то люди.

— Мы увидели свет, — оказали они, — в окошке. Мы к вам на минуту.

— Но здесь ребенок, — возразил мужчина.

Те ничего не ответили, но все-таки протиснулись в комнату, выдыхая морозный пар и зябко переступая с ноги на ногу.

— Мы тихо, — шептали они и переступали с ноги на ногу. Тут на них упал свет.

Их было трое. Все трое в старых шинелях. У одного — картонная коробка в руках, у другого — мешок. У третьего рук не было.