— Мне двадцать пять лет, — в ответ кричу я. — Я еще в пути, — кричу я. — Мне страшно, — кричу я. — Потому я и сломал человечка в халате. Мы живем в хижинах, построенных из дерева и надежды, но мы живем. И перед нашими хижинами еще растут репа и ревень. Перед нашими хижинами растут помидоры и табак. Нам страшно! — кричу я. — Мы хотим жить! — кричу я. — Жить в хижинах из дерева и надежды! Ведь помидоры и табак пока еще растут. Они все еще растут. Мне двадцать пять лет, — кричу я, — потому я и убил человечка в очках и белом халате. Потому я и убил изобретателя порошка. Потому, потому, потому…
— Радуйтесь, — начинает тут петь шарманщик. — Итак, радуйтесь же пока, пока, пока что радуйтесь, — поет шарманщик и вынимает из своего огромного ящика новую марионетку с очками в белом халате и с ложечкой, да, ложечкой, полной зеленого порошка цвета надежды. — Радуйтесь, — поет шарманщик, — радуйтесь пока, ведь у меня еще много белых человечков, ужасно, ужасно много.
— Но они ведь так ужасно суетятся, — кричу я, — а мне двадцать пять лет, и мне страшно, и я живу в хижине из дерева и надежды. А помидоры и табак ведь еще растут.
— Радуйтесь пока еще, — поет шарманщик.
— Но он так ужасно быстро двигается, — кричу я.
— Да нет, он не двигается, это его двигают.
— А кто же, кто его двигает?
— Я, — отвечает тогда шарманщик угрожающе, — я!
— Я боюсь, — кричу я, сжимаю руку в кулак и ударяю шарманщика, страшного шарманщика, кулаком по лицу. Нет, я не ударил его, так как не мог дотянуться до его лица, его страшного лица. Голова его сидит так высоко на шее. Я не могу достать до нее кулаком. А шарманщик так страшно смеется. Но я не могу дотянуться до его лица, не могу, не могу до него дотянуться. Лицо его очень далеко и смеется, ужасно смеется. Оно так ужасно смеется!
По улице бежит человек. Ему страшно. Мать бросила его одного. Теперь ему так громко кричат вслед. «За что?» — кричат 57, те, что под Воронежем. «За что? За Германию!» — кричит министр. «Варрава!» — кричит хор. «Пирамидон!» — предлагает слепой. А остальные кричат: «Бей!» 57 раз кричат: «Бей!» А человек в халате, белый человек в очках и в халате так ужасно быстро двигается. И изобретает, изобретает, изобретает. У маленькой девочки нет ложки, нет ложки. Зато у человека в белом и в очках есть ложка. Ее хватит как раз на 100 миллионов. «Радуйтесь», — поет шарманщик.
Человек бежит по улице. По длинной, длинной улице. Его терзает страх. Он мчится со своим страхом по всей земле. На колеблющейся волне мира. Этот человек — я. Мне 25 лет. И я в пути. Давно, и все еще в пути. Я хочу попасть в трамвай. Я должен попасть в трамвай, ведь за мной гонятся все, все так жестоко преследуют меня.
Человек бежит по улице. Его терзает страх. Этот человек — я. Этот человек убегает от крика, этот человек — я. Человек верит в помидоры и табак. Этот человек — я. Человек вскакивает в трамвай, в желтый милый трамвай. Этот человек — я.
Я еду в трамвае, в милом желтом трамвае. Куда мы едем? — спрашиваю я остальных. На футбольное поле? На «Страсти по Матфею»? К хижинам из дерева и надежды, где растут помидоры и табак? Куда мы едем? — спрашиваю я. Никто не говорит ни слова. Но вот здесь сидит женщина с фотографиями на коленях. А рядом — трое игроков в скат. А вот там человек с костылями, маленькая девочка без супа и девушка с большим животом. Кто-то сочиняет стихи. А кто-то играет на рояле. А 57 шагают по улице рядом с трамваем. Марш. Марш, гей, да ты… смело, пехота, под Воронежем. Гей, да… Впереди шагает лейтенант Фишер. Лейтенант Фишер — это я. И моя мать идет за мной. 57 миллионов идут за мной.
— Куда же мы едем? — спрашиваю я кондуктора. Тогда он протягивает мне зеленый, цвета надежды, билет. «Матфей — Пирамидон» — написано на нем.
— Все мы должны платить, — говорит он и протягивает мне руку. И я отдаю ему 57 человек.
— Но куда же мы едем? — спрашиваю я других. — Должны же мы знать, куда?
Тогда говорит Тимм:
— Этого-то и мы не знаем. Этого не знает ни один черт.
Все кивают и ворчат:
— Ни один черт.
Но мы едем.
«Дин-дон», — звенит трамвай, и никто не знает, куда мы едем. Но все едут вместе. И кондуктор делает непроницаемое лицо. Он очень старый, кондуктор, и у него тысячи морщин на лице. Трудно отгадать — добрый это кондуктор или злой. Однако все ему платят. И все едут вместе. И никто не знает, добрый он или злой. «Дин-дон», — звенит трамвай. И никто не знает: куда. И все едут вместе. И никто не знает… никто не знает… никто не знает…