Выбрать главу

«Red Rose, proud Rose, sad Rose of all my days!» (Красная Роза, гордая Роза, печальная Роза всей жизни моей!)

Из этих двух простых слов — печаль и гордость — постепенно вырастает образ трагической красоты и силы. В «Печали любви», в «Белых птицах», в сонете «Когда старухой...» поэт говорит о страдальческом изломе ее губ, о скорби, распятой в глазах, о печалях ее изменчивого лица.

Это и впрямь стихи влюбленного. Если классическое правило женского кокетства (увы, используемое иногда и поэтами!) велит смотреть на «предмет», на кончик носа и снова на «предмет», то Йейтс смотрит только на «предмет», не думая ни о чем другом. Он счастлив быть лишь зеркалом, где отражается лик его гордой и жестокой Девы.

Александр Блок, наоборот, не прочь посмотреть на себя как бы со стороны — влюбленными глазами Невесты или Жены. И неизменно остается доволен увиденным.

Мой любимый, мой князь, мой жених,

Ты печален в цветистом лугу,

Повиликой средь нив золотых

Завилась я на том берегу.

Я ловлю твои сны на лету

Бледно-белым прозрачным цветком,

Ты сомнешь меня в полном цвету

Белогрудым усталым конем.

Речь, конечно, не о нарциссизме, а о полной вывернутости ситуации. У Блока: он гордый, она трепетная. У Йейтса: она гордая, он трепетный.

Впрочем, образ «бледно-белого цветка», на которого наезжают усталым конем, меньше всего можно было бы применить к его роковой возлюбленной. Пленительная девушка с лицом «как яблоневый цвет», которую он встретил и полюбил на всю жизнь, оказалась профессиональной революционеркой. Неукротимая энергия, красота и ораторский талант Мод Гонн действовали гипнотически на толпу. Митинги и демонстрации были ее стихией.

Йейтс напрасно рассчитывал на взаимность. Для Мод он всегда оставался слишком умеренным, слишком либералом («кисляем», как сказала бы русская радикалка).

II

Прошло время, и вот Прекрасная Дама Первой книги Блока уступает место Незнакомке Второй книги, а та — Цыганке. В первом стихотворении Третьей книги «К музе» (1912) уже явны черты этой новой вдохновительницы, этой горькой, как полынь, страсти.

И коварнее северной ночи,

И хмельней золотого аи,

И любови цыганской короче

Были страшные ласки твои.

Воцарение Цыганки произошло не сразу. Сперва ее вульгарная притягательность лезет в глаза, требует иронического отстранения («визг цыганского напева»); но постепенно, и особенно в цикле «Кармен», всякое высокомерие исчезает, и в «Седом утре» его нет и следа. «Ты хладно жмешь к моим губам свои серебряные кольца. И я, в который раз подряд, целую кольца, а не руки...» Ибо он признал в ней свою ровню, сестру по духу. Духу вольности и самосожжения.

Любопытно, что образ цыганки промелькнул и у Йейтса — в довольно неожиданном контексте: Елена Троянская, когда ее никто не видит, копирует разбитную цыганскую походку, «подсмотренную на улице» (в стихотворении «Водомерка»).

Как известно, в йейтсовской бухгалтерии пишется: Елена, подразумевается — Мод Гонн. Он назвал ее странницей («Роза земная»), угадывал в ней «бродяжью душу» («На мотив Ронсара»). Но, может быть, ярче всего цыганский, неуемный нрав своей возлюбленной выразил Йейтс в стихотворении «Скорей бы ночь»:

Средь бури и борьбы

Она жила, мечтая

О гибельных дарах,

С презреньем отвергая

Простой товар судьбы:

Жила как тот монарх,

Что повелел в день свадьбы

Из всех стволов палить,

Бить в бубны и горланить,

Трубить и барабанить, —

Скорей бы день спровадить

И ночь поторопить.

В свои зрелые годы именно это буйство (принесшее ему столько мук) Йейтс исключает из своего идеала женщины. В «Молитве за дочь» (1919) он просит об изгнании духа раздора, о спокойной доброте, которые вкупе с традицией и обычаем одни могут принести человеку счастье. С горечью он вспоминает женщину — прекраснейшую из смертных, которая все дары судьбы, полный рог изобилия, излившийся на нее, променяла на «старые кузнечные мехи», раздуваемые яростным ветром.

Ситуация получается как бы зеркально отраженная. Йейтс низводит свою гордую Деву с пьедестала, а Блок, наоборот, возводит на трон Цыганку — олицетворение того же неуемного, страстного начала, каким была Мод Гонн для Йейтса.

III

Идеал безбурной жизни, которую Йейтс намечтал для своей новорожденной дочери, наверное, то и есть, что русский поэт обозвал «обывательской лужей». Потому что Блок выражал дух эпохи — и когда отвергал «куцую конституцию», и когда прославлял «правый гнев» и «новую любовь», вспоенную кровью встающих бойцов («Ямбы»). А для Йейтса в 1919 году пошлостью была как раз революционная риторика, «ибо гордыня и ненависть — товар, которым торгуют на всех перекрестках».

Это несовпадение удивительно — при стольких совпадениях. Оба воспевали героическое начало в жизни; оба искали языческой закваски для выпекания новых хлебов (кельты Йейтса, скифы Блока). И все-таки Йейтс сумел дистанцироваться от носящейся в воздухе идеи насилия.

Блок слушал музыку времени — диссонансную, возбуждающую — и транслировал, усиливая ее всею мощью своего певческого дара. Революция, которая, умыв Россию кровью, поведет ее к светлому будущему, и Россия, в последний раз зовущая лукавую Европу на братский пир, пока она (Европа) не погибла от желтой опасности — «монгольской дикой орды», — все это не лично Блоком выношенные идеи. Но идеи заразительные, и стихи, вдохновленные ими, не могли не иметь огромного резонанса.

Ирландский же поэт выражал, если продолжить сравнение, не «музыку времени», а «музыку сфер»; его зрелые стихи стремятся структурно, пространственно оформиться, обрести равновесие.