Выбрать главу

– Послушай, Белобрысый, – сказал я, – ты будешь сейчас Людовиком Тринадцатым, а я мушкетером, который вернулся с войны.

Белобрысый покорно уселся в кресло и сложил руки на толстом животе. Я торжественно вошел и, обметая пол пером шляпы, произнес:

– Ваше величество, приказание ваше выполнено: противник уничтожен. Я загнал четырех лошадей, чтобы первым принести вам весть о победе!

– Молодец, товарищ д’Артаньян. Вы отдохните, а я покуда лошадь почищу, – со свойственным ему доброжелательством ответил Людовик-Лабутин.

Добряк Портос не читал Дюма, он вообще ничего не читал, но скрывал от нас свое невежество и даже не подозревал, насколько был верен образу. Но ведь сейчас-то он был Людовиком!

В бешеном гневе за такую профанацию образа я немедленно разжаловал Людовика в простого мушкетера, а мушкетера вызвал на поединок. Портос покорно слез с трона. Мы скрестили шпаги.

Наш Портос дрался еще хуже, чем Портос настоящий. Он был толстый, лимфатический малый с огромным запасом добродушия. Мои бешеные выпады его огорчали. Ему казалось, что мое неистовство вызвано страданием, которое он мне причинил, и он торопился помочь мне освободиться от этого страдания.

К скорейшему окончанию дуэли побуждало его также и маленькое тщеславие – слабая тень тщеславия настоящего Портоса: он замечательно умирал. Ни один из нас не мог достигнуть подобного искусства. Соседки расставались с примусами, чтобы полюбоваться последними минутами Портоса. Левой рукой он зажимал рану, в то время как правая, держащая шпагу, медленно опускались. Когда конец шпаги касался пола, пальцы разжимались, и, гремя эфесом, шпага падала на пол.

Портос вздрагивал, глаза его закатывались, он раскидывал руки, колени подгибались в смертной истоме, он несколько секунд колебался, как подрубленное дерево, затем резко откидывался назад и растягивался во всю длину. Если роль, которую Борис исполнял, была особенно гнусна, – когда он был гвардейцем кардинала или самим Жюссаком, или лярошельцем, – то, перед тем как испустить дух, он в корчах катался по полу и застывал в особенно неудобной позе.

Из-за этих превосходных умираний я больше всего любил иметь противником Портоса, хотя неизмеримо больше интереса представляли для меня поединки с Арамисом. Наш Арамис дрался превосходно, как бы подтверждая мучившие меня подозрения, что настоящий Арамис в искусстве владения шпагой превосходил д’Артаньяна. Дуэльные победы Арамиса многочисленны и лаконичнее д’артаньяновских. Я никогда не мог простить Дюма, что он придал победам Арамиса больше изящества и блеска. Удар шпаги Арамиса был всегда смертелен, и он не знал таких неудач, как д’Артаньян при встрече на Амьенской дороге.

Я, как умел, пытался восстановить репутацию д’Артаньяна, но далеко не всегда преуспевал в этом. Наш Арамис дрался хитро и настойчиво. Иногда мне удавалось нанести ему смертельный удар, но чаще всего схватки заканчивались вничью. Доведенный, бывало, до отчаяния сопротивлением Арамиса, я кричал:

– Ну, сдавайся же, сдавайся, ведь ты должен сдаться!

По законам нашей игры некоторым из нас иной раз приходилось брать на себя роли противников мушкетеров. Но Колька только улыбался насмешливо и продолжал умно, расчетливо и тонко действовать шпагой.

Атос дрался слабо. Он был высокий, худой, голенастый и неуклюжий, как борзой щенок. Но его можно было бы заставить прекратить поединок лишь ударом в сердце не нашей, деревянной, а настоящей, острой стали, шпагой. Его упрямство, как мы это называли, – на самом деле стойкость, – было изумительным. Мы с Арамисом проделывали над ним страшные вещи. Когда он не подчинялся правилам и, получив удар шпаги в грудь, не опускал оружия, мы начинали рубить его с ожесточением, выходящим за пределы игры. Мы рвали шпагами его рубашку, искалывали грудь, но, с глазами, полными слез, Атос продолжал неравный поединок. При этом он никогда не вкладывал в свои ответные удары лишней силы: он не хотел причинить нам боль. Он превосходил нас сердцем и совершенно лишен был чувства мстительности.

Когда же игра прекращалась, он вынимал очень большой новый платок с зеленой каемкой – почему-то у него все платки были с зеленой каемкой – и сморкался. Но ни разу мы не видели слез на его щеках. Каким-то удивительным усилием воли он умудрялся удерживать их в глазах, пока они не высыхали. Никто не мог сказать, что видел Атоса плачущим.