Выбрать главу

Мысль о России, о том, что она будет приютом для его книг, о русском языке, который еще станет великим и могучим, поистине спасала Ремизова среди эмигрантской безбытности. «Активность» его воспоминательной мысли поразительна. Он воссоздает образы Шаляпина, Дягилева, Горького. Ему бесконечно дорог «пляшущий демон» – выдающийся русский танцовщик С. М. Лифарь (1905–1986). Книгу с таким названием он пишет в 1949 году. Но особенно часто он вспоминает – и ближе по чувству природности русского языка фигуры нет! – протопопа Аввакума и его необыкновенное Житие…

Парижская квартира писателя на улице Буало, 7, в престижном ныне 16-м районе столицы, долгие годы была и лабораторией его, археолога, рудознатца языковых пластов XVII века, века Аввакума, и заметным причалом для всех, кто дорожил богатством русского Слова. Ремизов, как ветхозаветный пророк, обличал и узость кругозора, неизбежно постигавшую многих в эмиграции, и скудость, нормативность фантазии.

Все годы жизни в эмиграции писатель как бы строил мост – от отчаяния к надежде, из стихии бездомности к дому, к России. И одно из надежнейших звеньев этого моста – родной язык, хранитель памяти и «пра-памяти», не поддающийся никаким властителям, с «волей небесною дружен». Какая-нибудь случайно подвернувшаяся цитата из «Известий»: «Мастера льда (?) и других аналогичных видов спорта должны функционально вложиться в дело молодежной подготовки» – устрашала и возмущала его как катастрофа, как ставшее нормой одичание. И где творится подобное – на Родине! Это «новоречь» духовных слепцов, недомыслящих людей, отпавших от культуры! Ремизов был решительно не согласен со строками М. И. Цветаевой, продиктованными отчаянием одиночества:

Не обольщусь и языком Родным, его призывом млечным. Мне безразлично, на каком Не понимаемой быть встречным!

Наталья Кодрянская, друг и один из добровольных секретарей Ремизова, запечатлела множество вариаций совсем не узколингвистической, а гуманистической тревоги мастера за родной язык. Эти скрытые муки, неизвестные на Родине, говорят о многом. Он хотел быть понятым родной страной и на родном языке: «Устный ум ходит по улицам, а книжный живет в типографии» (замечание Вяземского). Он хочет сказать: книжная речь бескровна, свинец, а живет разговорная – выражение фразы без риторического настроя».

«Мир – словарь. Меня можно оцарапать словом и обольстить».

Взгляд Ремизова с какой-то неизбывной последовательностью обращался в историческом пространстве к тому апрельскому дню 1682 года, когда в северном Пустозерске из пылавшего сруба с пламенем улетел ловить царский венец протопоп «всея Русской земли» Аввакум. Сгорел человек, не сгорело Слово… В последней своей книге «Мерлог» (2-я половина 1950-х годов), не изданной, как и многое другое, при жизни писателя, Ремизов возвращается и к фигуре все того же огнепального протопопа Аввакума, и к другому воскресителю русского лада, Н. С. Лескову: «Все мы от Пушкина, Гоголя и Бестужева-Марлинского (родоначальник Лермонтова и Толстого, первый поэт русской прозы), но нет и не может быть русского писателя, кто бы вольно или невольно не тянулся к Аввакуму: его „природный“ русский язык – речь самой Русской земли! И нет и не было писателя, кто бы безразлично отнесся к этой „природной“ речи Аввакума, все сошлось на восхищении… И не в словах – с Далем и областными можно нанизать самые заклепистые прямо со словесной жарины, а зазвучит не по-русски – в том-то и дело, что не слова, а все в обороте – лад слов. Аввакум не с ветру, за его спиной в русских веках безымянные „невежды“, выражавшиеся просто и обреченные на молчание…»

Сейчас, когда стали видны все концы и начала нашей культуры, мы осознаем в Ремизове замечательную творческую личность, с глубочайшей гуманистической тревогой за человека и его внутренний мир, за культуру как великую ценность, то и дело отбрасываемую на край обрыва. Возвращение А. М. Ремизова в отечественную литературу – событие, необходимое и ему, чародею и магу русского языка, и ей самой, – оно многое меняет в составе и строении отечественного слова, в гуманистическом смысле культуры.

Виктор Чалмаев

Из книги «Посолонь»

(1907)

Наташе

Засни, моя деточка милая! В лес дремучий по камушкам мальчика-с-пальчика, Накрепко за руки взявшись и птичек пугая, Уйдем мы отсюда, уйдем навсегда. Приветливо нас повстречают красные маки, Не станет царапать дикая роза в колючках, Злую судьбу не прокаркнет птица-вещунья, И мимо на ступе промчится косматая ведьма, Мимо мышиные крылья просвищут Змея с огненной пастью, Мимо за медом-малиной Мишка пройдет косолапый… Они не такие… Не тронут.
Засни, моя деточка милая! Убегут далеко-далеко твои быстрые глазки… Не мороз – это солнышко едет по зорям шелковым, Скрипят его золотые, большие колеса. Смотри-ка, сколько играет камней самоцветных! Растворяет нам дверку избушка на лапках куриных, На пятках собачьих. Резное оконце в красном пожаре… Раскрылись желанные губки. Светлое личико ангела краше. Веют и греют тихие сказки… Полночь крадется.
Темная темь залегла по путям и дорогам. Где-то в трубе и за печкой Ветер ворчливо мурлычет.
Ветер… ты меня не покинешь? Деточка… милая…

1902 г.

Весна-красна

Кострома

Чуть только лес оденется листочками и теплое небо завьется белесыми хохолками, сбросит Кострома свою колючку – ежовую шубку, протрет глазыньки да из овина на все четыре стороны, куда взглянется, и пойдет себе.

Идет она по талым болотцам, по вспаханным полям да где-нибудь на зеленой лужайке и заляжет; лежит-валяется, брюшко себе лапкой почесывает, – брюшко у Костромы мяконькое, переливается.

Любит Кострома попраздновать, блинков поесть да кисельку клюквенного со сливочками да с пеночками. А так она никого не ест, только представляется: поймает своим желтеньким усиком мушку какую, либо букашку, пососет язычком медовые крылышки, а потом и выпустит, – пускай их!

Теплынь-то, теплынь, благодать одна!

Еще любит Кострома с малыми ребятками повозиться, поваландаться: по сердцу ей лепуны-щекотуньи махонькие.

Знает она про то, что в колыбельках деется, и кто грудь сосет и кто молочко хлебает, зовет каждое дите по имени и всех отличить может.

И все от мала до велика величают Кострому песенкой.

На то она и Кострома-Костромушка.

Лежит Кострома, валяется, разминает свои белые косточки, брюшком прямо к солнышку.

Заприметят где ребятишки ее рожицу да айда гурьбой взапуски. И скачут печушки пестренькие, бегут бегом, тянутся ленточкой и чувыркают-чивикают, как воробышки.

А нагрянут на лужайку, возьмут друг дружку за руки да кругом вкруг Костромушки и пойдут плясать.

Пляшут и пляшут, поют песенку.

А она лежит, лежона-нежона, нежится, валяется.

– Дома Кострома?

– Дома.

– Что она делает?

– Спит.

И опять закружатся, завертятся, ножками топают-притопывают, а голосочки, как бубенчики, и звенят и заливаются, – не угнаться и птице за такими свистульками.