«Прощай, Дингир-Дангарчу».
Хасрет вспомнил о другом старике, об Ашурали. Он уважал его, считался с ним и теперь вспомнил о нем. Да, Ашурали, может быть, он согреет его душу, поддержит в беде, утешит.
И Хасрет пришел к Ашурали. Вот сидит он у разбуженного старика в тавхане, рядом с его тахтой — нетронутая постель Мурада, приготовленная заботливыми руками матери. Хасрет молчит, не зная, с чего начать разговор.
— А ты «поправился», Хасрет, сын Шарвели, — говорит Ашурали с превеликой неохотой, позевывая и набивая табаком свою длинную трубку. Эту трубку искусной работы привез ему из Бангладеш старший сын, капитан дальнего плавания.
— Я на девять кило похудел, почтенный Ашурали.
— Я не кило имею в виду, по весу определяют скот, когда ведут на бойню. А людей — по цвету кожи и по свежести крови. Думаю, что нелегко там тебе было…
— Не сладко…
— Еще бы, чего там сладкого, как в неволе. Это что же, вроде тюрьмы, что ли?
— Хуже. Больница. Поначалу не раз пытался подвести итог жизни, спасали. А потом привык…
— Но, но, не так-то мрачно… Не стар, не увечен, вылечили, теперь живи и радуйся.
— Пока что радостного мало.
— Странно все это… Никогда в жизни своей я не думал, что придет время, когда люди сами себе будут выдумывать болезни, подтачивающие здоровье.
— Простите, я сам себе противен. Не надо ворошить прошлое. Все кончено.
— Если ты пришел, чтобы я тебе заупокойную молитву прочитал, то не жди.
— Я жить хочу.
— Одинаково преступно губить чужую или собственную жизнь! — дымил трубкой, размышляя о чем-то своем, Ашурали. — Ты сам себя сглазил, все у тебя было хорошо.
— Да, отец. И я вину на других не перекладываю.
— Один раз человек проявит слабость, скажет «ничего», и потом всю жизнь приходится мучиться. Выходит, что «ничего» — это не пустое место.
— Выходит, так, отец.
— Слушаю, тебя, сынок, ты хочешь что-то мне сказать, я вижу, говори, — с состраданием и на сей раз как-то мягко прозвучал голос Ашурали, немного хриплый, как у страдающего астмой.
— Да, да, ты должен мне помочь, отец.
— В чем?
— Я хочу все вернуть.
— Все не вернешь. А новую жизнь начать следует. Не зря говорят: пей родниковую воду, в ней много солнца.
— Сейчас мне, отец, очень трудно… горит у меня все внутри. Мне стыдно за себя, что я так ослаб… Думал, время я оседлал, а оказалось, что седло-то на мне.
— Ты говори, говори.
— Я не только говорить — кричать готов на весь свет, я люблю ее, отец, — с трудом вымолвил Хасрет.
— Вы же развелись.
— Она развелась, я не давал развода!
— Потише, сынок, старухе моей что-то нездоровится, ветры, сквозняки…
Наступила тягостная тишина. Потом Ашурали приблизился и спросил в упор:
— Ты бил ее?
— Да… нет, это не я бил, не я…
— Я слышал, что ты издевался над ней?
Хасрет молчал.
— Ты уже видел ее?
— Нет, отец.
— И не ходил домой?
— Ходил, ее нет, нигде нет.
— Ничего, придет. Поговори с ней, только не унижайся, они этого не любят, и ее достоинство уважь, она женщина, да и на такой работе… Как-никак сельсоветом заправляет.
— Я не могу, отец, выручи меня. Вот, вот. — Он достает из-за пазухи пачку писем. — Это я писал ей. А она их не хотела брать.
— Так много ты писал? И не получал ответа?
— Не получал.
— Гм… Озадачил ты меня, сынок, я постараюсь… Ты есть не хочешь ли?
— Нет, я устал.
— Тогда ложись. Вот здесь, на этой постели. Ты можешь спать, это Мураду старуха постелила, а его до сих пор нет…
— Мурад приехал?
— Да, приехал на похороны Дингир-Дангарчу. И где-то с друзьями, видно, загулял, а может, в Дубки подался… Ложись.
— Спокойной ночи!