18
Иван снова стал возвращаться домой поздно, и мать караулила его по ночам. Опять она начала следить, наблюдать, таскаться за ним, как тень. Когда в воротах показывался кто-нибудь из его товарищей, она со всех ног бежала по двору, и еще издалека кричала:
— На что он тебе, а? Зачем ты к нему приперся? Нету его дома, на работе он.
Как-то раз Ивана спросил Илия Вылюолов.
— Ушел он! — ответила старуха и захлопнула ворота перед его носом.
Иван иногда слышал, что его зовут, но не откликался, и мало-помалу он стал чуждаться людей, засел дома, забился в свой угол, словно больной лихорадкой. Он обходил всю усадьбу, прохаживался по гумну, слонялся в хлеву, болтался без дела в мякиннике. Чинил старые покривившиеся плуги, сбивал колеса, обстругивал воловьи ярма. Ему не хотелось выходить со двора, не хотелось встречаться с друзьями и товарищами — все казалось, что его могут обругать, высмеять, упрекнуть. А мать, видя, как он сидит в курятнике или целыми днями мотается по двору и по гумну, обрадованно шмыгала носом: «Так и надо. Пускай занимается своим делом, нечего таскаться по селу!»
Иван заметил, что мать уже больше не ругает Тошку, и это его очень обрадовало. Но сам он еще не мог свыкнуться с мыслью о разделе. И как он ни пытался ласково и свободно говорить с невесткой, это ему не удавалось. Что-то сжимало ему грудь, обрывало его смех, мешало вымолвить слово. И он все боялся, как бы его не выдал голос, если он заговорит с Тошкой. Но в доме стало спокойнее, тише; сидя за столом, все вели общий разговор, на лицах стали появляться улыбки. Иван опять начал играть с Пете — они бегали наперегонки по двору, боролись, стараясь повалить друг друга на землю. Тошка немного успокоилась — старуха теперь даже стала оставлять ее одну в доме. Иногда советовала ей пойти в гости, развлечься. Тошка тогда чуть не прыгала от радости. Но почему чудилось ей в голосе свекрови что-то нехорошее и резкое, что-то тайное и недоброе? Тошка не задумывалась над этим, но не могла этого не чувствовать, и ее камнем давила смутная тревога. Почему старуха говорит с ней, не глядя на нее? — недоумевала она. Глаза ее вечно опущены, платок всегда надвинут чуть не на нос. И все она норовит остаться одна, запереться где-нибудь и сидеть там целыми часами. А то вдруг примется ходить вдоль плетней, собирать щепки и кусочки коры и складывать все это перед очагом.
— Не клади ты всякий мусор возле огня! — заворчал на нее как-то раз Иван. — Чего доброго упадет искра, и все мы тут сгорим, как мыши.
Старуха, однако, не прекратила своих сборов, но все собранное теперь складывала у дровяного сарая.
— На растопку это, пускай под рукой будет, — объясняла она, хотя со никто не спрашивал.
Два-три раза Тошка слышала, как она что-то бормочет про себя. Один раз увидела, как она вдруг перестала прясть и сидит недвижно: нитка натянута, но старуха не наматывает ее, не вертит веретена. «Задремала», — подумала Тошка и подошла поближе. Старуха очнулась, зашевелилась и посмотрела по сторонам с каким-то виноватым видом.
— Ляг, мама, если тебе спится, — тихонько сказала Тошка. — Хочешь, я тебе тюфячок принесу?
Старуха подняла веретено.
— Не надо! Не надо!.. Я просто так… Спать ляжем вечером…
В солнечную погоду она посылала Пете играть на улицу.
— Ступай-ка, внучек, поиграй на улице с ребятами… Ступай, цыпленочек.
Пете, ликуя, бежал за ворота, а старуха, не переставая прясть, прохаживалась по усадьбе и все больше — вдоль плетней и каменных оград. Там среди терновника, репейника и дурмана рылись поросята, гонялись друг за другом петухи и куры, спасаясь от мух, прятались в тень тощие, не злые деревенские собаки.
Старуха осматривала темно-зеленые стебли дурмана, внимательно измеряя глазами величину посеревших колючих плодов, и спрашивала себя, достаточно ли созрели мелкие смертоносные семена. «Чем больше созреют, тем вернее будет!» — думала она. Никто ей не говорил, что созревшие семена ядовитее зеленых, но она была в этом уверена. Когда совсем созреют, она наберет с десяток головок, очистит семена и спрячет на дне своего сундука. Но как ей собрать семена? А вдруг ее увидят? А вдруг кто-то заподозрит?.. И она подбадривала себя: «Никто меня не увидит. А если и увидит, так что?.. Дурман собирают, чтобы лечить одышку, коросту, глаза… Да и никто не заметит!» — возражала она себе самой и в то же время осторожно оглядывалась кругом. Улица была безлюдна, лишь кое-где у ворот на солнышке сидели старухи — одни пряли, другие вязали чулки, — но они были далеко. Только бы не следили за ней из-за какой-нибудь ограды, из-за плетня… И она боязливо оглядывалась, всматривалась в ворота, навесы, маленькие окошки… И снова подбадривала себя: «Никто ни о чем не догадается, никто!.. Но вот сколько нужно набрать дурману? Наберу горсть, и хватит…»