Выбрать главу

Однажды вечером, как только она вернулась с поля, старик протянул ей письмо. От Косты. Сын писал, что его хотели послать в школу для офицеров запаса, но потом вычеркнули из списка. И перевели в Скопле. А в конце письма он сообщил, что знает, где его отец, и просит мать не тревожиться: все, мол, устроится… Но знал ли уже Коста про брата?

— Все устроится, наладится, сынок, да только кто до этого доживет! — печально покачала головой Манолица.

Старик взглянул на нее украдкой, и ему стало ее жалко. Он замигал, задышал тяжело. Хотел сказать ей что-нибудь ободряющее, но не нашел ни словечка. Она была не такая простая и глупая, чтобы можно было заговорить ей зубы какой-нибудь побасенкой. И не дитя малое, которое можно обмануть. Эта женщина читает газеты и многое узнала от мужа, — ее на мякине не проведешь.

А дед Фома и так уж видел, что политика запутывается, не поймешь, что к чему. Он знал: чтобы прояснилось, прежде взболтать нужно; а при этом кому-нибудь уж несдобровать. Но разве можно сказать ей об этом прямо? Старик скрыл свои мысли. И промолвил небрежно, считая, что так получится убедительней:

— Живы будем, сношенька. Живы и здоровы. Война что туча: посверкает, погремит, да и дальше пошла.

Манолица опять тихо, печально покачала головой.

— Эх, батюшка, — возразила она твердо. — Пришла-то пришла и дальше пошла, да горе тому, в кого ударит.

— На войне беспокойства много, — пробормотал старик. — Потом все забудется, как есть… Скажу я тебе — взять хоть русско-турецкую войну… Ведь что тогда было. В волчьей пасти сидели, можно сказать. А поди ж ты, живы остались. И вешали, и резали, и на работы гоняли… С нашего села басурманы тогда десять телег потребовали — боевой припас из Пловдива в Казанлык везти. Чорбаджии выкрутились — и записали бедняков. И батюшку тоже. Ну, батюшка меня послал. «Ты молодой, говорит, коли туго придется, бросай все, беги…» Запряг я коня в телегу, сел и прямо — в Пловдив…

Дед Фома завел об этом речь только затем, чтобы занять сноху, но увлекся любимым рассказом о русско-турецкой войне. Он часто рассказывал домашним о пережитом во время этой войны, и им никогда не надоедало слушать. Только примется опять за бесконечные рассказы свои, и взрослые и дети так на него и уставятся. И каждый раз дед Фома вводил новые случаи, о которых до этого никто не слышал. И никому даже в голову не приходило усомниться, так горячо и убедительно рассказывал старик. А как заведет речь о русских солдатах, о русских пушках, о русской кавалерии да о казацких пиках, ребята так и облепят его и глядят ему прямо в рот, не мигая. Старик приходил в упоенье и загорался, переживая заново и свою молодость, и ужасы турецкой резни, и стремительность русских полков. И всегда дед Фома упоминал под конец о Степане. Хотя с тех пор прошло шестьдесят три года, Степан оставался для старика высшим авторитетом по части русской армии. Все в доме знали его историю. Когда в 1878 году мимо старого Качкова дома проходила одна русская часть, офицерская лошадь поскользнулась и сломала ногу. Лошадь свели в Качкову конюшню и оставили при ней солдата. Это было великой честью для семьи. Солдата приняли, как дорогого гостя. От радости не знали, куда его усадить. Отвели ему комнату. Все старики села навещали его, как посланца Деда Ивана. У ворот Качковых толпились мужики, целые рои ребятишек.

Степан пожил месяц и уехал. Но у Качковых все его помнили, Его считали членом семьи, который временно отсутствует, но обязательно вернется. У деда Фомы он до сих пор стоял перед глазами — высокий, русый, улыбающийся, добродушный, сердечный. Настоящий русский человек. «Тульской губернии», — не забывал прибавить дед Фома. И еще: «В Туле делают самые большие и сильные пушки в мире». А если кто возражал, старик как топором отрубит: «Степан мне сказал».

— Ну и человек был, — вспоминал дед Фома. — Сперва не больно разбирали люди, чего говорит. Мать, царство ей небесное, все перед ним извинялась, что у нас, мол, просто, как во всех деревенских домах, и постель жесткая, бедняцкая. А он, бывало, махнет рукой, а глаза смеются, будто васильки во ржи. «Ничего, говорит, ничего!» Сядем за стол, мать как хозяйка опять речь заводит, что угощенье, мол, невкусное, не для такого дорогого гостя. Степан опять рукой махнет: «Ничего, хозяйка, ничего!» Так и звал ее — «хозяйка».

Старик перенял от Степана несколько русских слов и при случае вставлял их в свой рассказ, давая этим понять, что знает русский язык. Эти несколько русских слов были величайшей его гордостью.

Летом, в воскресенье по утрам, дед Фома ходил в корчму Мисиря, слушать по радио новости. Корчма находилась недалеко от Качковых, и старик привык проводить время там. Она стояла немного в стороне от центра села, но ее постоянными посетителями были и сельский староста, и писарь — сборщик налогов, и фельдшер Пею, и бывший учитель и депутат Килев, чей голос до сих пор слышен даже в Софии… Мисирь был старый корчмарь, опытный коммерсант, ловкий, хитрый, угодливый — знал свое дело. У него всегда можно было найти и бочку-другую старого маврудового винца, припасенную для знатных людей села, и настоянную на травках сливянку, и лучший старозагорский коньяк, и охлажденную анисовую, и самые разнообразные, обильные и лакомые закуски. Для особых гостей он доставал, словно из-за пазухи, свежих жареных рыбешек, колбасу-луканку, рубец, брынзу, котлетки… Поэтому там бывали приезжие из города, всякие начальники, сборщики налогов, ревизоры… А случалось проезжать через село министрам, их тоже вели в корчму Мисиря.