Казак жадно набросился на еду.
— И в казарме нам говорили, что в России плохо… Газету нам читали…
— Газету вам читали, в которой только враки. Газету, в которой пишут правду, я сейчас тебе покажу.
Фика сунул свою жилистую, загорелую руку в карман куртки, вынул какую-то мятую бумагу, покрытую кирпичного цвета буквами, и протянул Казаку.
— Вот она!
Бережно разгладив газету на днище повозки, он показал пальцем картинку.
— Посмотри! Это комбайны!
Казак робко взглянул на него и, опершись на локоть, склонился над газетой.
— Машины, — с важностью пояснил Фика, — жнут, молотят, ссыпают — все сразу.
— Как так — все сразу? — повернулся к нему Казак.
— Вот так! Пустишь их с этого края поля, моторы тарахтят, а сзади мешки валятся, как груши…
— Ну и дела, елки-палки!.. Где так работают?
— В России.
— Ну вот, — сказал Казак, с огорчением взглянув на Фику, — Деян об этом не говорил.
— Это еще что! Есть там штуки еще чудесней — ум за разум зайдет, если увидишь. И все это делают рабочие и крестьяне…
— А батраки там как живут?
— Батраки там только бывшие и они живут вроде как чиновники: работают, скажем, восемь часов, а потом делай что душе угодно. Едят там порциями: одна, две, три — ешь, пока ремень не лопнет…
— Смотри ты, какие дела! — вздохнул Казак и сглотнул застрявший в горле комок.
— Но пока дошли до такой жизни — сколько труда, сколько мук, сколько жертв положили русские рабочие и крестьяне…
— На новой риге у Деяна работал один русский. Он рассказывал, что был в России полковником и что у него одного было столько земли, сколько у трех сел как наше, но пришли большевики и все отобрали… Наверно, врал, я ему не верю.
— Почему ж. У некоторых помещиков было столько земли, сколько во всей Болгарии.
— Тююю, чтоб им пусто было!
— Но большевики у них отобрали…
— А эти самые… большевики, что ли, они тоже из рабочих?
— Рабочие, конечно… Их там большевиками зовут.
Казак осторожно поднял газету, словно опасаясь, как бы она не рассыпалась от грубого прикосновения, и стал по складам читать подписи под картинками. Фика пожирал его глазами, радуясь ото всего сердца.
— Сколько ты учился?
— Четыре класса, — ответил Казак и с грустью добавил: — Две или три недели ходил в пятый класс, но как отца убили на войне, пришлось бросить.
— Ты плохо читаешь. Разучился.
— Разучился. Да как не разучиться: с тех пор как бросил школу, прошло лет пятнадцать, шестнадцать, а читать почти и не приходилось…
— Хочешь читать газеты?
— Хочу.
— Буду давать тебе.
— А у тебя есть?
— Найдутся.
— Как эта?
— И как эта и другие.
— Мне бы такую, как эта… с картинками про Россию.
Фика глянул на его большие, блестящие глаза и кивнул в знак согласия.
А Казак смотрел на измятые страницы, и в ушах у него гудели чудесные машины с огромными, черными моторами.
5
В воскресенье моросил холодный, мелкий дождик.
Казак прибрал на скорую руку в хлеве, почистил кое-как волов и вышел со двора. В корчме Зайца его поджидал Фика. Казак думал, что они посидят в едком дыму, послушают шутки и ругань, быть может выпьют, и лишь тогда уйдут. Но не успел он оглядеться, как Фика потянул его за дверь.
— Хочешь пройтись в мастерскую Эсемова?
— Чего там делать?
— Ничего. В свободное время собираемся там поболтать.
— А сегодня у него не закрыто?
— Войдем со двора.
Казак догадывался, что предстоит нечто интересное, что поход к тележнику Эсемову далеко не случаен. И он пошел. На улице их встретил Митко, восемнадцатилетний сын Эсемова. В сарае вдоль стен сидели с десяток крестьян. Они тихо переговаривались, курили и, хотя они улыбались, когда здоровались с ним, Казак уловил по еле заметным гримасам их недоумение. «А этому чего тут надо?» — казалось, молча спрашивали они, бросая на Фику укоризненные взгляды.
— Кого еще ждем? — нетерпеливо спросил Павлю Трендафилов, батрак Генко Гиздова.
— Не знаю. Всем сказано, — ответил Фика, свертывая из газеты цигарку.
— Маловато нас, — с досадой покачал головой Эсемов.
— Сколько есть, столько и ладно, — ответил щуплый мужичонка с лысой головой. Это был Найдю Штерев, неприметный ни на улице, ни среди людей. Сейчас Казак посмотрел на него, как на незнакомого. Резкий, решительный тон говорившего не вязался с его обликом, но бросалась в глаза какая-то уверенность, которую не всякий решился бы выказать в таком месте.